Шрифт:
Закладка:
Пик цензуры – это максимум контроля, наказаний и тотальный страх «как бы чего ни вышло».
А может выйти все что угодно.
Хроника преуспевающей цензуры
При Павле I, в 90-х гг. XVIII в., на ввозе «задерживались все книги, где рассказывалось о любовных похождениях королей и принцев, нельзя было хвалить «просвещение века», мечтать о «золотом веке», говорить, что все люди – и государь, и нищий – братья. Император Павел повелел, «чтобы впредь все книги, коих время издания помечено каким-нибудь годом французской республики, были запрещаемы». «18 апреля 1800 г. совершенно был запрещен ввоз в Россию иностранных книг».[10]
1826 г. «Вот для образчика несколько выражений, не позволенных нашей цензурой, как оскорбительных для веры: отечественное небо; небесный взгляд, ангельская улыбка, божественный Платон, ради Бога, ей Богу, Бог одарил его; он вечно занят был охотой и т. п.».[11] «Кто бы подумал, что для помещения известия о граде, засухе, урагане должно быть позволение министерства внутренних дел»! «Один писатель при взгляде на гранитные колоссальные колонны Исаакиевского храма восклицает: «Это, кажется, столпы могущества России!» Цензура вымарала с замечанием, что столпы России суть министры».[12]
1835 г. В статье «одна святая названа «представительницею слабого пола». Цензору от министра – строгий выговор.[13] В стихах в честь царя «автор, говоря о великих делах Николая, называет его «поборником грядущих зол».[14] Собрали по рукам все книжки, до дворца дойти не успела, перепечатали страницу, «поборник» заменили на «рушитель».
1843 г. «Князь Волконский (министр двора) требует ответа для доклада государю: на каком основании осмелились пропустить… сравнение оперы со зверинцем… и кто ее сочинитель?».[15] И еще приказ – о борьбе с французскими романами (он много раз повторен).[16] Где же могут быть вредные идеи? Париж!
Все это, конечно, «весна» цензуры, хотя почему «весна»? Тысячи доносов – полицейских, доброжелателей (их много есть у нас), сочинителей – друг на друга. А если что вдруг не так – цензора на гауптвахту!
1852–1853 гг. «В Париже выдуман какой-то новый танец и назван мазепой». Министр решил, «что тут скрывается насмешка над Россией».[17] Цензору – выговор и угроза отдать под суд. В то же время у министра спрашивают разрешения – можно ли окружить «черным бордюром известие о смерти Жуковского. Министр разрешил».[18] «Цензор Елагин не пропустил в одной географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках. Он мотивировал свое запрещение необходимостью, чтобы это известие получило подтверждение со стороны министерства внутренних дел».[19]
Многое может сегодня вызвать усмешку, но это – реальные люди, реальные истории их жизней, то, на что тратилось их уникальное, судьбою данное время. И по любому пустяку – наверх. И по любому пустяку, не грозящему никакой бедой устоям, – страх. Так устроены цензуры в жестко централизованных государствах.
А за всем этим – огромные задержки в распространении знаний, искусств, технологий. За анекдотами – сотни и тысячи случаев, когда книги – хлеб думающего человека – так до него и не добрались, принуждая быть медленнее, сделать в жизни гораздо меньше. «Цензор Ахматов остановил печатание одной арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи помещен ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики».[20]
1865 г. Николай Некрасов, великий, нами прославляемый! Да? Нет, это же «фельетонная букашка». Сам себя так назвал в своих стишках.
Мою любимую идейку,
Что в Петербурге климат плох,
И ту не в каждую статейку
Вставлять без боязни я мог.
Однажды написал я сдуру,
Что видел на мосту дыру,
Переполошил всю цензуру,
Таскали даже ко двору!
Ну! дали мне головомойку,
С полгода поджимал я хвост.
С тех пор не езжу через Мойку
И не гляжу на этот мост!
Между тем жизнь продолжалась и в XIX веке, и в XX-м – и это была очень бурная жизнь, если говорить о цензуре. Крайности николаевских времен отступили перед либеральными переменами 1860-х – 1870-х (хотя и в них были вспышки «цензурного террора»), затем машина цензуры все больше устремилась к целям «сохранения существующего строя» в Российской империи (как оказалось, бесполезно) и наконец достигла своей высшей стадии развития на переломе 1920-х и в 1930-х – 1940-х. Она превратилась в отрасль национального масштаба, со многими органами, во «всевидящее око», в фабрику «не пустить, предотвратить, выполоть и, в конце концов, если недосмотрели, – уничтожить».
Людей и их книги перечеркивали в «промышленных масштабах». У цензуры была развернутая структура. В литературе: а) редакции изданий, б) творческие союзы, в) Главлит, г) «Политконтроль» в системе госбезопасности. Кадры? В 1939 г. – «119 Главлитов, обл. и крайлитов. Общая численность – 6027 работников, в том числе по Центральному аппарату Главлита РСФСР 356 единиц». В Москве – 216 сотрудников, в Ленинграде – 171. Маловато? Была еще «целая армия надзирателей»: «многочисленные внештатные сотрудники… военные цензоры… сотрудники госбезопасности, “курировавшие” печать, работники так называемого “доэфирного контроля”… сотрудники спецхранов… и “первых отделов”… учреждений, не говоря уже о работниках идеологических партийных структур… реальное число их не поддается учету и должно быть увеличено минимум в десять раз по сравнению с цифрой, приведенной выше».[21]
Возьмем только один год. «В 1938 г. репрессиям подверглось 1606 авторов, изъято 4966 наименований книг (10 375 706 экземпляров), более 220 тыс. плакатов».[22] Упомянули не того? Предисловие подписано – не тем? Выразили благодарность – не тому? Они уже перечеркнуты. Их больше считай что нет! Книга – на вылет! Массовые изъятия из библиотек делались большими набегами. Февраль 1937 г., отчет Ленинградского Политико-Просветительного института им. Крупской: «Проверены библиотеки в 84 районах, просмотрен фонд 5.100.000 экземпляров 2660 библиотек. Изъято 36647 книг».[23]
Мы хорошо знаем вычеркнутые имена. Исаак Бабель, Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, Борис Корнилов, Николай Олейников, Борис Пильняк, Даниил Хармс – и тысячи других звезд, больших и малых. «На фоне того, что происходит кругом, – мое исключение, моя поломанная жизнь – только мелочь и закономерность. Как когда падает огромная книга – одна песчина, увлеченная ею, – незаметна». Это Ольга Берггольц, дневник, 6 октября 1937 г.[24] Она исключалась, арестовывалась, запрещалась – ее книги выжили. Чудом не