Шрифт:
Закладка:
Смеркалось. Бой затихал. Почти весь полк вместе с воеводами был изрублен и пал костью, не повернув, не побежав. Мало было уцелевших, захваченных в полон. И тех всех увели к Ольгерду.
– Где великий князь? Где московская рать?! – яростно спрашивал Ольгерд каждого русского пленного, иных приказывая обливать водою, колоть ножами и мучать, дабы сказали правду. Он все не мог поверить, что рати не собраны и что Дмитрий – в Москве. И только установив, что это именно так, устремил к городу.
Ночь опустилась на истоптанное кровавое поле. Никита пришел в себя от холода. Попробовал встать, но вспыхнувшая адская боль тотчас опрокинула его в снег. Тогда он пополз, пятная снег кровью и плача, полз на подвертывающихся, слабнущих руках, раздетый и разутый, без шапки. Он полз, теряя кровь и замерзая, и, останавливаясь, замирая, слышал недальний и жуткий волчий вой. Тогда он снова полз и почти уже дополз до опушки леса, но тут силы его окончились. «Все!» – подумал Никита, подумал совершенно ясно, словно бы и не был ни ранен, ни ошеломлен, полез рукою за пазуху, с усилием вытащил нательный крест, приложил к губам. Движение это совсем лишило его силы. Кровь снова полилась, и он знал, чуял, это – последняя кровь. Сознание мглилось, мглилось… Когда волки подошли к телу и начали осторожно, постанывая, обходить его кругом, Никита уже не пошевелился. Он был мертв и не почуял последнего пира, разыгравшегося над его телом.
Глава 64
Услюмово трудно собираемое столько долгих лет хозяйство рухнуло в один день. Он как раз тесал колья для загаты и ведать не ведал ни о какой литве, когда на двор ворвались верхоконные с саблями наголо и, соскакивая с седел, кинулись за поживой. Кто-то из ратников, выбив дверь мшаника (правильно решив, что, где пчелы, там и мед), начал расшвыривать и колоть ульи с сонными пчелами.
Услюм бежал, крича:
– Пчелы тамо! Не смей! – Он ничего еще не понял, не взял в толк, чьи и зачем, он только одно видел: то главное, на чем покоилось все его нажитое горбом и потом хозяйство, то, чем он гордился, как лучшим достоянием своим, – пчелы сейчас будут уничтожены, поморожены, выброшены в снег. Он бы и сам дал меда ратникам, он бы… В руке, позабывшись, Услюм продолжал сжимать топор, тоже не думая о том, не понимая даже, что что-то держит в руке.
– Мшаник! Не смей! Меду… – И не поспел сказать: «Дам».
Вида бегущего мужика с топором достаточно было литвину, который сбоку, вкось, рубанул Услюма, почти отделив ударом голову вместе с правой рукою от тела русича. Срубил и, черпнув снегу, начал обтирать лезвие сабли.
Прочие уже потрошили усадьбу, тащили то и другое, дрались над добычею. Услюмовы отроки, которых мачеха напоследях сообразила-таки выпихнуть из сеней, крикнув: «Бяжитя!» (ее тут же схватили, связали и повели), без шапок и сапогов влетели в хлев, где старший успел закидать младшего прелой, приготовленной на подстилку кострицей и навозом, а сам тут же был схвачен и связан ворвавшимся в хлев воином.
Разорив избу и клеть, выгнав скотину, привязав полоняников арканами к седельным лукам, ратники посажались на коней и погнали полон и скотину.
Младший Услюмов отрок лежал в хлеву, постепенно застывая, до вечера. Вечером не стало уже мочи терпеть. Он, дрожа, пробрался в выстывшую избу, кое-как подтащил двери и затопил печь. До утра другого дня он ютился под грудою ветоши на глиняном лежаке печи, слушая вой волков, какие-то уханья и далекие крики. Как ободняло, разыскал старые валенки, набил их сеном и тряпками, нашел вытертый овчинный зипунишко и старую шапку. Грабители брали, что поновее и подороже, и, к счастью для мальчика, забыли и не поспели запалить дом. Роясь в раскиданной лопоти и всхлипывая, он разыскал и рукавицы, собрал рассыпанное зерно, сварил себе кашу. Ополдень, почуя шевеление в кустах и смертно перепугавшись, он, – когда понял, что то не волки и не люди, – пошел-таки поглядеть и нашел своего телка. Верно, ратные, когда гнали скотину, потеряли дорогою, а несмышленыш и побрел обратно к дому. Обняв кроткую добрую морду с белой звездочкой на лбу, мальчик вновь и горько расплакался, целуя бычка в лоб. Потом завел его в хлев, не ведая, чем теперь и кормить. Но погрел-таки воды, сделал болтушку из муки и кое-как накормил проголодавшегося малыша. Только после того, посидев на лавке, побледнев и перекрестившись, он со страхом подошел к телу отца и попытался заволочь его в клеть. Тело не гнулось и было страшно тяжелым и холодным, а полуотрубленная голова с рукою волочились по земле. И он прикрывал глаза, борясь с тошнотою и ужасом, и все же волок, волок и доволок, и заволок-таки, и боле не знал, что ему делать. Он уложил отца, попробовал сложить ему руки на груди, но не сумел. И тогда, решившись, попросту закрыл плотно дверь клети, прижал ее колом и, подумав, начал заваливать дровами и снегом. «Пока морозы, волки не учуют, а учуют, не замогут раскидать дрова», – думал он, понимая, что отца ему в одиночку все одно не схоронить, а соседи, видимо, все либо разбежались, либо были уведены в полон.
Он еще раз истопил печь и понял, посидев на лавке, что надо уходить к дяде Никите, не то ему тут одному – пропасть будет! Мальчик заплакал вновь.