Шрифт:
Закладка:
Литовская конница появилась нежданно, хоть и стереглись, как ни стереглись… Ночью парень-сторожевой постучал кнутовищем в окно, прокричал:
– Бяда! Скачут!
Едва успели запрячь лошадей, одеть и покидать в сани детей. По темному полю уже скакали трудно различимые во мраке всадники. Холоп Сенька то ли с умыслом, то ли так в первые сани бросил узел с барахлом и мешок хлеба, покидал своих сорванцов и посадил жонку, Натальину рабу, вторые же сани остались самой Наталье Никитишне с детьми, которых она второпях закинула всех трех Никитиным тулупом.
Теперь Сенька, стоя, полосовал жеребца, уходя все дальше и дальше во мрак, а Наталья сама схватившая вожжи, отстранив сына, чуяла, сцепив зубы, что вот-вот произойдет непоправимое: их настигнут, и тогда – всему конец!
Конь с хрустом ворвался в кусты, проминовал стог сена, и тут Наталья, по счастью, надоумилась круто свернуть на зимник, перескочив реку по едва застывшему, тонкому льду. Назади, как вымчали на тот берег, отокрылась широкая полынья, и скачущий всугон литвин вспятил коня. И уже теряя сознание от подступившей изнутри боли и все же не бросая вожжей, Наталья ворвалась наконец во мрак леса, в узкую щель зимника, только тут почувствовав, что ушла, спасла детей и себя, потерявши, впрочем, и добро и холопа…
Боль снова подступила к самому сердцу и вновь отошла. И тут Наталья ужаснулась и поняла, что рожает. Она остановила коня, передохнула, дождав, когда отпустит схватка, прошептала хрипло:
– Вези, Ванюшка!
Они плутали по зимнему лесу, переходя с зимника на зимник, съезжая в сугробы и поворачивая, пока не показалась из-за зубчатого края леса желтая, объеденная по краю луна. Испуганные дети, Федя с Любавой, молчали, сжавшись под тулупом. Иван, необычно серьезный, бледный в свете луны, погонял и погонял измученного коня. Приступы шли все чаще и чаще, почти беспрерывно уже, и Наталья начала понимать, что не доедет уже никуда.
– Ваня, Ванята, Ванюшка! Хоть стог сена найди, что ж это… О-о-о!
Федя заплакал тоненько. Наталья, нашарив потной рукою головенку сына, сама корчась от боли, стала его утешать.
Стог сена явился во тьме, как спасение. Стог и огромная ель на краю поляны. Ваня, сопя, разгреб снег у нижних, опущенных долу ветвей ели, натаскал туда сена, помог матери доковылять и заползти под мороженый навес ветвей. И сразу же, как только она оказалась в этой берлоге, ребенок, будто ждавший того, пошел. Ивану, заглядывавшему к ней, со страху стучавшему зубами, велела:
– Любаву позови!
Дочерь, хоть и маленькая, обыкшая видеть роды у овец и коров, пробралась к матери, приняла склизкий от крови и слизи комочек. Не было чем обтереть дитятю, живого, несмотря на преждевременные роды (послышался тоненький писк). Наталья зубами отгрызла пуповину, вырвав шерстинку от платка, перевязала кое-как, ничего не видя в темноте и каждую минуту ожидая, что малыш умрет: голый на снегу, на морозе! Нечем было обтереть, завернуть. Наталья растопила снегу во рту, кое-как обтерла родильную слизь. Оторвав широкую ленту от подола рубахи, завернула маленькое, уже словно бы и неживое тельце, засунула подо все одежды ко грудям, остро чувствуя, что ежели Никита погиб, то этот малыш, сын, – последний у нее и потерять его то же почти теперь, что потерять Никиту… Слава Богу, угревшись, ребенок зачмокал, и молоко было у нее… Она стала есть снег, кое-как обтерла себе ноги…
Ванюша все продолжал и продолжал таскать сено. Заложил весь верх, устроил почти теплую глухую берлогу, перенес Федю из саней, тулуп. Припустил коня к стогу, освободив его от удил. Наконец, окончив все, залез и сам под кров елового шатра, заложив дыру сеном.
Натянув кое-как на себя тулуп, угревшись, семья задремала. Дети сопели, вздрагивая во сне, а Наталья то проваливала в дрему, то слушала – не подошли ли волки? На месте ли конь? Но конь хрупал сеном, потом подошел к норе, нюхнул, сунув морду в сено, унюхал своих и замер, прожевывая, опустив морду к теплой дыре, откудова шло человечье тепло и знакомый запах хозяйки, смешанный с тревожащим запахом крови…
Младший к утру сомлел, то сосал, но как-то несильно – не сосал, мял губами сосок, – то вовсе замирал, и тогда на Наталью наваливало глухое отчаяние. Когда рассвело, они выбрались, издрогшие, – все тело ломило, болела поясница и голова, – и, набив сани сеном сколь только можно, поехали искать своих. Оставаться тут было нельзя: могли подойти волки, и у них не было ни крошки хлеба.
Когда на третий, четвертый ли день голодные и полумертвые, на измученном коне добрались они до Проклятого бора, до первой засыпанной снегом, кое-как слепленной из едва окоренных бревен охотничьей избушки, крытой жердями и корьем, Наталья держала на руках уже охладелый, давно потерявший всякую искру жизни трупик, в безумной, уже полубредовой надежде, что, добравшись до какого ни есть жилья, младенец еще оживет.
Выбежавшие бабы силою отняли у нее труп дитяти, затащили в дымную, темную нору, где ползали и пищали малыши, сомлевших, полумертвых детей, завели под руки ее саму и занесли Ивана, который все время правил конем, а тут, завидя наконец людей, посунулся носом вперед и потерял сознание. Им влили в рот горячей воды, дали пожевать хлеба…
Наталья назавтра была в жару и не узнавала никого. У нее началась горячка. К счастью, нашлась старуха-травница, которая, осмотрев боярыню, сказала твердо: «Жить будет!». И начала ее растирать и поить какими-то вонючими отварами. Жар, действительно, спал, и на четвертый или пятый день Наталья очнулась и сразу спросила о детях. За эти четыре дня умер, сгорел, истаяв на глазах, Федя, но ей не сказали того. Иван с Любавой были живы и испуганные сидели молча близ матери. Только еще через ночь, когда Наталья уже начала привставать, ей повестили про Федора.
«Что я Никите скажу?» –