Шрифт:
Закладка:
Староста порысил со двора. Никита тяжело оглядел возчиков, раздул ноздри, хотел ругнуться еще – раздумал, пошел проверять возы.
– Хуже рогожи не нашлось? – обругал одного. – А засиверит дорогою?.. А ты чем тянул, чем тянул, спрашиваю? На первом ухабе весь воз… Мать твою… Перевязывай!
Еще раз обошел телеги. Потыкал, проверяя, мешки. Придраться боле было не к чему. Поглядел на серое влажное небо, на терпеливые морды лошадей, внимательно-укоризненные лица возчиков. Кивнул, примолвил:
– Ладно, ребята, езжай! Дожду раменских, поскачу всугон. Ежели што, застряну ежели – зараз на митрополичий двор везите, отца Гервасия спросить тамо! Ну, с Богом!
Возчики разобрали вожжи, начали выводить со двора поскрипывающие в осях тяжелые возы.
В нонешнем году справились! Рожь была добра, а гречиха уродила даже и дивно. И обмолотили в срок. Он стоял в воротах своего уже привычного, уже и не нового терема, обстроенного за эти годы множеством клетей, амбарушек, прирубов, с ледником, с баней, с конюшнями, стоял и смотрел на дальний останний ярко-желтый березовый куст на взгорье, на возы, что, подымаясь, заваливают за угорье и начинают пропадать с глаз… «Самому, что ли, проехать в Раменское?» – думал Никита, гадая, подействует или нет его угроза на тамошних нравных мужиков.
Холоп вышел с дубовыми ведрами, прошел в конюшню. Потом Наталья вышла, замотанная по брови в простой плат, с подойником в руках. Поглядела издали на мужа, позвала негромко:
– Никиш! – Он глянул вполглаза. Она соступила с крыльца, ежась, прошла по двору. – Али недоволен чем?
Он, ощутив близкое тепло ее раздавшегося тела и душевное участие жены, мотанул головою, хотел отмолвить о раменских мужиках, помолчал, посопел, сказал ворчливо:
– Да так! Осень… Зима на носу…
Она пощекотала ему холодными пальцами шею за воротом, ничего не отмолвила, пошла доить. Никите чего-то стало совсем муторно и сладостно-горько, словно взял в рот и зажевал кусочек осиновой коры. Ветер холодил лицо. Пахло могилою, вспаханною землею, грибною сыростью осенних лесов, близким снегом.
Сын подбежал, мало не испугав, повис у него на руке.
– Батя, бать, побори меня, ну, одной ручкой только, одной ручкой!
Усмехнувшись, подкинул сына. Усадил на плечо. Тяжелый стал сын! Десятый год, на руках уже и не поносишь!
– Любава што делат? – спросил про младшую дочерь.
– А, вяжет! – ответил сын с нарочитою «мужскою» небрежностью к бездельным бабьим делам.
Нынче сын на покосе добре воротил. Изо всех силенок. Уже и косит, и мечет! Все же уточнил (не задавался б перед сестрой):
– Не тебе, случаем, носки вяжет-то?
– А не… матке… – ответил сын смутясь, понял тотчас отцово стыденье – умен!
Донеся сына до крыльца, Никита примолвил: «Прыгай!» – а сам, решившись, пошел к конюшне седлать коня. Владычное жито надо было доправить в срок.
Он вывел Гнедого, взнуздал, наложил потники и седло. Конь осторожно, играя, хватал его зубами за плечо.
– Н-но-о, балуй! – прикрикнул на него Никита. – Подкова одна болталась вечор! – окрикнул он холопа.
– Моя подковала, хозяин! – отмолвил холоп из хлева, скребя лопатою по тесаным бревнам настила. В конских хлевах у Никиты было чисто всегда, коней он берег особенно, холил, а Гнедого и чистил, почитай, завсегда сам.
Он затянул подпругу, вложил, взяв коня за храп, удила в конскую пасть, подумал, постоял, накинул повод на верею калитки, пошел за шапкой и ферязью. В терему глянул на дочерь, на маленького Федора (второго паренька назвали по прадеду), нашарил шапку на полатях, снял ферязь со спицы. Зачем-то еще раз оглядел весь свой обжитый, теплый уют, вспомнил об Услюмовых молодцах, что год жили у него, да и нынче опять гостили с месяц. Услюм его обогнал, сыновья уже, почитай, в полной силе, работники! Вспомнил новую бабу Услюмову, старательную кулему: «Где едаких-то и берет!» Влез в рукава ферязи, нахлобучил круглую свою алую, отороченную куницей шапку (по шапке издали признают!), бухнув дверью, вышел из дому. Наталья еще доила, слышалось, как струи молока с шипением наполняют подойник. Крикнул:
– До Раменского проедусь! – Всел в седло. Как-то вот, пока ногу заносишь в стремя, и годы чуешь, и все такое прочее, а как всел да взял крепко поводья, словно бы молодой вновь!
Гнедой перебрал копытами, ржанул коротко и, без слова понимая хозяина, разом взял с места и пошел ровным наметом, слегка подкидывая крупом, больше, чем нужно бы для хорошего верхового коня. И все равно Никита Гнедого любил. Верный был конь, понимал хозяина, как собака.
Холодный ветер свистел, овеивая лицо. Холодный простор небес с беспокойными тянутыми пробелами над дальним лесом тревожил сердце и очи. Пожухлое великолепие багряных осин было как прожитая жизнь или минувшая юность. Девка посторонилась, хоронясь от комьев из-под копыт, безразлично оглядела всадника, не зарумянилась, не вспыхнула взором, как взглядывали на него когда-то давным-давно, далеким-далеко! А он-то с какою небрежною гордостью отворачивал взгляд! И все казалось: молодость будет до самого конца, до смертного часа самого! А вот и окончило, и прокатило… На пятом десятке лет не в обиду уже и признать! И поверить этой осенней молочной белизне небес, облетевшим листьям, ровному бегу коня по подстылой земле, который один лишь – и то вот так, в одиночестве осенних небес, – дает обмануть себя, дает почуять, что ты словно бы все еще молод, и удачлив, и смел и счастье по-прежнему там, впереди, а не за спиною твоей!
Никита перевел взопревшего Гнедого в спокойную рысь, поехал обочью, огибая бледные осенние, уже кое-где совсем застывшие лужи. Все шли