Шрифт:
Закладка:
Отрок ворочается, размётывая овчинную полость. Пошто не спится? Ненастье ли пробудило – то, что снаружи? Али ожиданьице чего-то – что деется внутри? «Спи ужо!» – урчит кот-баюн.
Улитина прялица украшена Ярилой. Куделя на лопасти, что туча громовая, застит красно солнышко – ни просвета. «Скоро ли, бабеня, счахнет зима?» – «Скоро, батюшка. Куделю-то спряду – тодле и возвернётся весна-красна. Вишь, краюшек отворился». Напервы-то он поверил – убедила старая. Да потом смекнул, что кудели-то у бабени разные: то сивая – это от ярочки, а то аспидная – от чёрного барана. Осерчал было, догадавшись, дверью хлопнул. Да сердце-то отходчивое – на другое же утро опять наведался в пряльную горенку. А Улита ему – обновку: наголовки вязаные на ноги. «Садись, батюшка, примеряй». Наголовки мягонькие да тёплые, хошь вместо катанок обувай.
Наголовки, что котофеи – порск и вот уже бегут по снегу. Навроде сами по себе. А будто и его несут. Куда путь ладят коты вязаные? А вон куда – к жару печному, к горну кузнечному. Мехи бучат полымя, железо калят. Кольчуга, кою куют-ладят кузнецы-молодцы, уже собрана. Остаётся последок – зерцало нагрудное. Вот старый коваль суёт в горн щипцы-скорохваты и вынает из полымя алое марево. Во сне оно так и замирает на весу, ровно солнышко красное над студёным окоёмом.
Снова посвист позёмки. Дрёма прядает с вежд, будто мысь с ветки, да недалече. Куда ж ей бечь на ночь глядючи? Но ушки-то у той мыси на макушке.
Что за звуки имает слух? Ягняши ли в хлеву топочут, волка почуявши? Филин ли гугнит-ухает, осердясь на мышь, сослепу проворонив репишницу? Али говор чей доносится? Неужто служка? Очнулся малый да и принялся честить «Велесову книгу»: «…ибо в той бездне повесил Дажьбог землю нашу, дабы она была удержана». Не-ет, то не служка. Что разглядишь в мороке? Это ставенька бубнит, сиверику вторя, – то мерно, то скороговоркой, то будто жалясь на долю-судьбину, а то затихая-притаиваясь.
Снова сонная паволока накрывает вежды. И снова накоротке. Где-то встрескивает от стужи охлупень али кровельная доска. Тотчас взлаивает перепуганная собака и толь же быстро умолкает. А в слюдяную околенку опять хлещет снежным горохом. Эк разгулялся студенец, будто буян-забияка. До свету будет лютовать-зубоскальничать. А светать-то начнёт не скоро. Здесь, в Новегороде, зима долгая, а день короток, что тебе горобейкин скок. Не то что в стольном Киеве.
Миг всего – и сон-скороход уносит отрока на Днепровские кручи. Под подошвами ичигов осыпается глина. Меж ног снуют ластовки. Эвон как они утыкали крутояр своими гнёздами, ровно шорники хомутовую сыромятину завойными шильями. Стрекота береговушек не слыхать, а вот куванье зегзицы доносится явственно, будто кто наказ даёт, лета меряя.
Отчина отворяется во все стороны, докуль хватает ока. Расплавленным златом-серебром сверкает кипень реки. Ширь и даль Днепра пластают струги и ладьи. Посерёдке ветрил – лики Ярилы, золотом вапленые. Издали паруса напоминают яблонный цвет, что порошит землю и воду. Явственно наплывает медвяный запах. И тут – диво-то! – из того летучего духа возникает образ маменьки. Утайкой от суровой бабени крадётся она к нему, рожоному дитятке, дабы порадовать наливным яблочком да омыть кудёрки горючей слезой. Не она ли, та слеза, стекает сквозь сон на его возголовьице? А следом – чу! – ровно меч из ножен – врывается на круг сна батюшка. Тут запахи иные. Весь пропахший потом, конской упряжью, дымом костров, тетя-родимец тискает его, младеню, щекоча вислыми усами, даёт теребить оселедец – кручёную чуприну, серьгой золотой с камешками баловать, скалит крепкие зубы, что-то говорит, но речи не слыхать, словно голос уносит ярым бореем за Днепровские пороги…
Где всё это, что ласкало-лелеяло твоё краткое младенчество, отрок? Нет уже старой Ольгицы, суровой бабени – почила о третьем годе. Нет уже и батюшки-буйтура – летось сгиб Святослав на ратище с печенегами, сложив буйну голову у Днепровских порогов. И мати твоя неведомо где, Малуша. Один Добрыня при тебе остался, брат матушки. Он и за мамку, и за тату, и за всех на свете родимцев и доброхотов.
2
Спозаранку, едва встав, отрок первым делом наведался к старбене.
– Ну, батюшка, дождались, – молвила Улита, поправляя повойник. – Сончеворот приспел. Зима на мороз ладит, да сонче, вишь, на летечко засбиралось. Сядет в дровеньки и в гору покатит.
А и впрямь ведь перемены округ, даром что ночь всего минула. То дуло-кулемесило, наворачивая сугробы. А ноне тихо, позёмка, что ведьмачила даве, вертя подолом, мышью-крупишницей обернулась, едва шевелит хвостишком да попискивает. Да и мороз-ухорез подустал и, похоже, не толь дерёт щёки, как намедни. Выпорхнул отрок на красное крыльцо, а ему возок подают – «Добра здравия, князенька!» – и под юфтевый сапожок ступеньку подворачивают. Владимир ласково всем кивает, мимолётно окидывая двор. Тут, само собой, Добрыня, новегородские первые люди, дале вершинки, вооружённые копьями да сулицами. Кони их ражие ярятся, всадники скалятся, похваляясь удалью да буестью. Да то до поры. Взгляд Добрыни – окорот тем и другим. Разом все примолкают, едва юный князь восходит на возок.
Путь летучего поезда лежит к Словенскому холму. Это недалече от княжеского терема, но Владимир велит править в объезд, вдоль Волхова – уж больно охота глянуть на реку.
Волхов закован в ледовую кольчугу и, мнится, спит мертвецким сном, ровно ратник после брани. Но как река бурлит под панцирем, так и жизнь кипит по берегам. Над хоромами дымы, столбами устремлённые в небо. У ближней проруби колготится нарядчик, очищая ивовым черпаком зерцало воды. По торной стёжке спускается молодица с коромыслом на плече. Другая жёнка уже с полными бадейками медленно поднимается в угор. Вдоль реки тянется обоз с сеном.
Но больше всего по берегам Волхова нынче ребяшей. Обрадели, что угомонилась непогодь, прянули на берег горобейными стайками и ну щебетать, ратица шутейные устраивать да с крутояра на чунках летать. Но главное-то не это. Ноне важный день. Нать поглядывать на небо, упредить всех, когда расступятся облачные пелены да покажет свой новороженный лик пресветлый Ярило. И потому ребяши, то и дело задирая головёнки так, что треухи спадают, ведут славицу: «Солнышко, повернись! Красное, покажись!»
Князенька не утерпел, скокнул с возка и присоединил свой ещё ломкий голос к общему кличу: «Солнышко, повернись! Красное, разожгись! В путь-дорогу снарядись!»
А красное-то словно его только и дожидалося. Словно не доставало ему одного-единственного голоса – зова князя. Встрепенулось оно, сначала мглистое, точно яишняя размазня – желток, замутнённый белком; потом бледно-жёлтое, что