Шрифт:
Закладка:
Юдифь слышала о пропаже. Она пытается что-то ответить. Рот уже свободен, а голоса нет. Отнялся язык? Или это дьявол вырвал его?
– Ну, так что? – переспрашивает Варавва. – Доложить ромеям?
– Нет! – кричит Юдифь, но голоса не слышно, и она мотает головой. – Не-ет!
– Нет? – уточняет Варавва. – Тогда раздевайся.
Раздеваться? Лицо Юдифи перекошено ужасом. От стыда она зажмуривает глаза. А Варавва своих налитых не отводит. Такая она ещё желанней. Рот переполняется слюной, кадык ходит ходуном, не успевая сглатывать. Он с трудом сдерживается, чтобы не сорвать эти лёгкие покровы, но едва ли не впервые чует, что это замедленное постижение доставляет ему удовольствие.
– Давай, гордячка, – стоя на коленях, цедит он, – давай…
Обнажаются девичьи плечи, грудь, живот, бёдра.
У неё белое, как каррарский мрамор, тело. Такое белое, какое Варавва видел у статуи Венеры. Богиня покоилась на отмели в морской воде. Там сновали рыбёшки и лежало множество раковин. Одна из них гнездилась у Венеры в паху.
Варавва свирепо тянет ноздрями. Запах устрицы. Он чует его. Языку тесно… Вот сейчас… Вот…
Но тут доносится чей-то возглас. Это не Юдифь, нет. Это откуда-то со стороны. Варавва резко оборачивается. Кто это? За кустом, застыв от изумления, стоит маленький Давид. Взгляды их пересекаются. Давид снова вскрикивает и устремляется прочь.
– Тихо, – бросает Варавва. – Лежи смирно, – и кидается следом за мальчиком.
В окрестностях рощи ни души. Лишь мелькает щуплая спина убегающего ребёнка. Варавва сплёвывает ополонившую глотку слюну и с уверенной ленцой в пять-шесть прыжков настигает беглеца. Мальчуган затравленно озирается. Луч солнца вспыхивает на его фляжке – она висит на голубой ленточке.
– Нет, – выдавливает Давид, пытаясь закричать. Поздно. Грубая ладонь накрывает его рот, а другая рука почти играючи касается его шеи. Тусклое железо довершает всё легко и равнодушно.
Господи! Почему Ты не испепелишь его! Отчего не меркнут Твои небеса! Отчего не обрушится праведная молния! Всё по-прежнему светло и тихо – журчит ручей, шелестит молодая листва, гомонят и посвистывают птицы. Разве можно так, Господи!
Маленькое тельце оседает к подножью столетнего дуба. Склянка скатывается под запрокинутую голову. Варавва коротко озирается и, не мешкая более, устремляется назад. Он озабочен только одним: там ли?..
Юдифь на месте – там, где он её оставил. Она лежит покорная и доступная, словно та затопленная на отмели статуя. Кажется, что она окаменела, до того бела и неподвижна. И только жилка, бьющаяся над левым соском, показывает, что она жива.
В дом Хаима Варавва возвращается один. Хозяин встречает его настороженно. Варавва протягивает ему фляжку. Горлышко её перевязано голубой ленточкой.
– О! – взвешивая на ладони сосуд, восхищенно отзывается Хаим. – Полная! Да какая нынче густая! Молодец Иосиф! Ты добрый работник! Я всегда это говорил! – Ноздри его трепещут, раздуваются. Он начинает принюхиваться. Глаза ещё горят, но уже морщится лоб. Он снова заглядывает в отверстие. Замирает. Плечи его обмякают и, судорожно сжимая склянку – боясь обронить и не в силах удержать, – он медленно-медленно поднимает голову:
– Что это?
Варавва кривит красный рот и сквозь зубы цедит:
– Тебе на багряницу…
Обретение пути
Красно Солнышко
Повесть
У рожоного оказалось четыре зуба. Он так прикусывал соски, что мати губы себе искусала. Что делать? Чадо блажит, ись просит. Мати извелась – и от боли, и от кручины. А покормить некак – молоко кровью даётся, а то и вовсе пропадает. Дали младеню кормилице – та тоже в рёв. Другой – тоже. Тогда Малуша, мати рожоного, расшатала те ранние зубёшки, вытащила их и наконец-то утолила голод дитяти.
И так всё, верно, и забылось бы – эка невидаль утрата молочных шоркунков. Да ведь отцом чада был князь Святослав, киевский державник, и выходит, ребятёнок, названный Владимиром, явился на свет князем, даром что родила его холопка – князева ключница. Прознала о содеянном бабка младени, княгиня Ольга, и до того разгневалась – как-де рабычица позволила самоуправство, – что сперва приказала полосовать плетьми, а поостыв маленько, приказ отменила и велела гнать ослушницу со двора.
Как убивалась Малуша, что её разлучают с рожоным дитятком! Лучше плеть, чем воля! Как стенала на забрале, устремляя очи в закатную сторону, куда походный конь унёс князя! Где ты, ладу? Как молила вихорь донести на Дунай свои горючи слёзы! Оборони, любый! Всё было тщетно. Спровадили Малушу с господского двора едва не батогами. Дозволила ей княгиня токмо одно – надеть сынку оберег-ладанку. Не боле…
Простыл след Малуши, словно её и не было. Куда унесло рабычицу, старая княгиня не пытала. Но ладанку-оберег, которой игрался младеня, однажды растворила.
В кожаном мешочке оказались те самые шоркунки, скреплённые белокурой прядкой младени; в ту же связку были вплетены русые волосы из оселедца отца да каштановый завиток матери, а ещё животинная нитка – не иначе жилка жертвенного быка, забитого на Подоле в честь новороженного. Насупилась старая Ольгица, оглядев языческий оберег, да всё же не воспротивилась. Смирило её одно – пёрышко голубиное – символ Свята Духа, оплетённое прядками. И положила она во внукову ладанку свою память – резной кипарисовый крестик, привезённый тремя годами ране из града Константинополя, где она, Ольга, крестилась.
1
Что будит его ни свет ни заря? Отрок в полглаза размыкает веки. Огня нет – постельничий служка, вечёр бубнивший «Велесову книгу», не уследил, сморённый дрёмой, – светец сгас. Будить – не будить?
Глаза отрока тянутся к бусоватому оконцу. В сутемках оно едва угадывается. По слюдяным вставкам мечутся тени. А за оконцем буйствует непогодь, заглушая похрапывание служки и мурлыканье котофея, что пригрелся в ногах.
«Студенец – месяц-оборотень», – вещает старая Улита. А ить, ежели прислушаться, и впрямь. То как ведьмедь-шатун, до поры спокинувший берлогу, трещит лесинами, безумствуя от голода. То будто домовой колотит на подволоке, мол, не спи, большуха, даром что ночь, вставай, печь топи, да, мотри, жарче, не то стужа-кощеица живо хоромы в полон возьмёт. То татем свищет в два пальца, погоняя запоздалого ярыжку. А то взвизгнет, ровно пьяная ведьма, и, заметая подолом позёмки собственные следы, унесётся куда-то за детинец.
Кот-баюнок перебирается ко взголовью, поуркивает заботно и наставительно. Дрёма опахивая веки, опять кунает в сон. Кто это с прялицей? Али не с прялицей? Неуж ведьма на помеле? Нет, не ведьма. То опять старица. Что-то бубнит. Наставляет? Али спрос ведёт? «А вот тебе, дитятко, красно солнышко!» В руках Улиты блюдо медное, а