Шрифт:
Закладка:
Самошников проснулся оттого, что внезапно уловил дробный топот детских ног и громкий Иринкин смех. Он приподнялся на локоть, соображая, как могла здесь очутиться Иринка, и услыхал хрипловатый голос Козырихи:
— Тише, Степушка, тише. Не бегай тут шибко, деточка, не озоруй, а то дядю разбудишь. Он тебя заругает…
В зале было светло. Сквозь тюлевые занавески пробивалось солнце. В его лучах мохнатились, вроде бы повитые паутиной, колючие головки кактусов, золотились на полированной коробке телевизора осевшие пылинки. Не вставая, Самошников дотянулся до стула, на спинку которого повесил вечером одежду. Одевался он торопливо, опасаясь, что кто-нибудь — Шура или Нина Васильевна — может войти в зал и застанет его раздетым. Голова у Самошникова не то что бы побаливала, а была какой-то мутной, тяжелой, как после основательной перегрузки, хотя накануне он выпил совсем немного.
Когда услыхал он тот детский топот и смех, ему подумалось, что это приехали Валентина с Иринкой. И Самошников сначала обрадовался, но мимолетная эта радость тут же уступила место тревожному недоумению: с чего бы это она вдруг прикатила? Что там у них стряслось? А затем, когда он понял, что бегает по дому и счастливо смеется не его дочь, а какой-то малыш, которого Козыриха ласково кличет «Степушкой», «деточкой», он испытал разочарование и даже привычную обиду на жену: ведь могла бы и она приехать — чего ей стоило! — да вот не приехала…
Однако тревога его все же не исчезла. Она словно бы скопилась под сердцем, свернулась в мягкий клубок, с вкрадчивой настойчивостью давила на него, пугая Самошникова, и он сознавал, что порождена эта тревога отнюдь не беспокойством о домашних, а ночными раздумьями его, от которых ему сейчас хотелось избавиться, поскорее о них забыть. Ну выворачивал себя наизнанку, ну казнился, каялся… Ну и достаточно. Хватит. Все!
«Двину-ка я, пожалуй, домой… Ну, что мне у них здесь торчать, зачем? Попью чаю — и на автобус, — решил Самошников, и от этого ему стало совсем спокойно. — Пускай уж они сами во всем разбираются, кто у них тут и что… Мне-то какое дело?..»
Не надевая рубашки, в одной майке, перекинув через плечо полотенце, он вышел на кухню.
Шура жарила на плите картошку. Сковородка громко скворчала, пыхкала каплями горячего жира; от плиты несло запахом пригорелого сала. Козыриха перетирала тарелки, складывала их в стопку на краю стола, по другую сторону которого примостился на стуле трехлетний белоголовый крепыш.
Упираясь руками в столешницу, склонив голову набок, он сосредоточенно выискивал на клеенке хлебные крошки и слизывал их языком. Завидев Самошникова, малыш потупился и спрятал руки за спину.
— Доброе утро, — поздоровался Самошников.
— Доброе-то оно, доброе, — откликнулась от плиты Шура, перемешивая картошку и скребя ложкой по дну сковородки. — А спалось-то тебе каково на новом месте? Невесту себе во сне часом не приглядел?
— Да нет… Ничего, все нормально. Спасибо…
— Ты бы ему, Шура, похмелиться налила, — проговорила Козыриха, улыбчиво и сочувствующе глядя на его помятое, с припухшими глазами лицо. — Ай мужиков-то наших не знаешь? Маетно небось человеку, свет не мил. Голова-то, поди, у него, сердешного, как чугунная.
— Сам виноват. Пускай помается малость, потерпит. Сейчас все за стол садиться будем, — напуская на себя строгость, сказала Шура. — Уж на что хозяин-то мой ни свет ни заря вокруг увивался, ну прямо как кот возле сметаны, — дескать, Виталька приехал, внука тебе привез, а я им говорю: встанет Дима, тогда мы все за стол и сядем.
— Нет, нет… Не нужно… Что вы? Я не хочу, — поспешил отказаться Самошников. — Мне бы вот только ополоснуться где-нибудь…
— А ты ступай-ка во двор. Рукомойник-то у нас еще на улице. Мы его летом в хате не вешаем.
Он направился к двери, а малыш проворно сполз со стула, топоча босыми пятками, обежал стол и с разгону ткнулся лицом, в подол Козырихи. Та подхватила его на руки, прижала к плоско обвисшему на груди платью, ласково затетешкала, приговаривая: «Ах ты, ягодиночка моя, деточка ясная… Степанушка ты мой светленький…»
— Нет, ну ты глянь-кось на него, глянь! Не признает своих родных, поганец! — деланно изумилась Шура, погрозив ложкой насупившемуся внуку. — Дак чего ж это ты к бабушке-то своей не бежишь жалиться? Значит, плохая она у тебя бабка, сердитая больно, — со вздохом ворчливо проговорила Шура, однако в голосе ее Самошников не уловил ни обиды, ни огорчения. — Ох, гляди, заступница, разбалуешь ты нам его совсем. Ох, и разбалуешь парня! Вот так и девки-то мои раньше, Полюшка с Галей: чуть чего не по-ихнему, до тетки Нины жалиться бегут. А чтобы к матери-то родной, дак и не сразу их докличешься…
Выйдя на крыльцо, Самошников зябко передернул плечами — на улице было по-утреннему свежо. В палисаднике ходил Степан. Стараясь не помять привязанные к колышкам и уже начавшие буреть, поникшие плети помидорной ботвы, он, широко раскорячивая ноги, медленно двигался между грядками — собирал в полиэтиленовый мешочек поспевшие помидоры. Они туманно просвечивали сквозь морозно отпотевшую пленку налитыми соком своими боками.
Степан тоже был в майке, некогда синей, наверное, но теперь застиранной, выцветшей до слабой голубизны. Приседая на корточки, он низко наклонялся над грядкой, протягивал руку к красневшему на стебле помидору, и тогда как бы пропаханный по живому узловато-рубчатый шрам, длинно рассекающий его правое плечо, вроде бы разглаживался, превращаясь в тонкую белую бороздку, и становился менее заметным.
«Это его, должно быть, в том лесочке немецком зацепило, когда он там один остался, — мельком подумал Самошников, припоминая вчерашнее застолье, когда подвыпивший Степан рассказывал ему о последнем своем неудачном бое где-то за Одером. — Ну конечно же там, конечно… Он еще и о Козырихе говорил… Как она его раненого ночью на себе через поле тащила — жизнь ему спасла…»
И, подумав об этом, Самошников опять отчетливо вспомнил ночные мученья свои, как упрекал себя в предательстве, трусости, как терзался поздним раскаянием и стыдом. Однако сейчас, в солнечной утренней тишине, все это уже не представлялось ему столь унизительным, ужасным и непоправимым. «Так ведь разве только со мной могло случиться такое? Обойдется как-нибудь… Мало ли с кем бывает!.. — все настойчивее звучало в нем, и он, спускаясь по ступенькам крыльца, словно некое заклинание, повторял про себя это успокаивающее: — Мало ли с кем бывает!.. Мало ли с кем…»
Рукомойник висел на вкопанном у крыльца столбике. Сложив ладони горсточкой, Самошников подтолкнул чуть позеленевший бронзовый стерженек, и тот, легко подпрыгнув, звонко брякнул о пустое дно.
Услыхав его звонкое бряканье, Степан оглянулся, покряхтывая, распрямил ноги, приподнял