Шрифт:
Закладка:
Сегодня, в воскресенье 10-го (канун Усекновения главы Иоанна Крестителя) новый этап нашей жизни. Павла Полиевктовна решилась переселиться ко мне в комнату еще больной. Еще несколько десятых температуры, еще правая рука (самый тяжкий ожог) в перевязках. И все остальное под вазелином и только в красной еще коже. Будем ходить на перевязки… Ослабела за время лежания. Работает лишь левая в шелушащейся коже рука. Приходится еще помогать есть. Но стремимся сократить сроки, чтобы поскорее вернуться «домой» в Париж, что может быть не раньше 20–25 сентября. Мечтаем, что все пройдет без последствий. На руках Павлы Полиевктовны стоит дом. Первое время поможет Мстислав. Сейчас за хозяйку дома я. Выбился из колеи, ничего не сделал. Лишь недавно вернулась энергия взяться за перо и писать письма. Да и то до боли тяжко вспоминать и говорить о пережитом или, вернее, переживаемом.
Какая-то кара Божья за грехи. И явная милость Божья: «Наказуя наказа мя Господь, смерти же не предаде́ мя» (Псалом)187.
Послал Вам на днях американскую газетку о Вас.
Пока разрешите передохнуть. Напишу дальше на днях.
Привет сердечный Ольге Александровне. Ваш А. Карташев
16. IX. 33.
Дорогой Антон Владимирович,
С волнением перечитывали Ваше письмо, так захватывающе-жутко изобразили Вы и беду, и Ваше душевное состояние. Слава Господу, что здоровье дорогой Павлы Полиевктовны поправляется. Будем уповать, что бедняжка восстановит и телесные, и душевные силы. Целуем ее, страдалицу, – да исцелится вполне!
Мне так понятно это чувство «апатии», когда и письмо написать – труд устрашающий. Нет, это не «предчувствия» чего-то, а душевное истомление. У меня это бывает длительно, и вот Вам: это лето – как никогда раньше, я провожу бесплодно, в унынии и в каком-то столбняке духовном-душевном. А как же надо работать… – даже и думать страшно, тяжело жить. Но мне негде работать, и это «негде» еще сильнее давит на волю, немит. Столбняк объясним, на мой взгляд: мировое окаянство, изо дня в день удручающее душу, – вот этот онемляющий, к духовному столбняку приводящий яд. Ну, Вы же знаете. Кажется, все просветы, все признаки, что жизнь найдет торную дорогу возврата к добру, правде и чести, – всеобщая жизнь, не только нас, русских, больно касающаяся… – пропали, утонули в окаянстве. Единственный, еще не погасший просвет – так сказать свойства поддонного, подоплёчного, – где-то в глубине существа мерцающий! – еще дает силы чего-то ждать, во что-то еще верить: близится какая-то катастрофа, какой-то всеобщий срыв, когда, приняв-испытав страдания без меры, лучшее, что есть в мире, поставит всеобщую жизнь на путь. У меня – предчувствие какого-то страшного сдвига… – не война ли, злыми силами вызванная? Роковые петли запутывают мир. И вот, изо дня в день, – с газет! – слагается в душе, что жаждущие утопить других, разливающие злобу и месть в целом мире, старающиеся яростно восстанавливать одни народы против других… – я имею в виду, главным образом, «бойкот, объявленный Германии»188, – эти жаждущие, столь осмелевшие, ныне поднявшие маску, эти будут служить закваской потрясений, и станут неотвратимо жертвами собственной гордыни и презрения к всегда им чужому миру… Как будто готовится Голгофа, развязывается чрезвычайно запутавшееся… У меня нет сил вбирать все, свершающееся на глазах наших. Я, кажется, переполнил душу нечистотами видимого, – и вот, вытравлена душа, живое в ней, и я не нахожу основ-устоев, чтобы что-то лелеемое облекать в осязаемую форму. Я уже давно стараюсь убегать от мучающего меня, и вот почему «уходил в прошлое», писал о тихом и детски-чистом. Несчастен я – а, может быть, и счастлив? – что не могу забываться и писаниями обманывать себя и читателей. Или я боюсь, что во мне прорвется, что я закричу ди-ким воем, и изрыгну хулу, и стану бунтарем против законов сущего, против всего того, во что, кажется, верил, на чем держался сердцем и душой? Это уже проскальзывало во мне, когда писалась «Няня». Но там я сознательно лишил себя свободы и шири. А вот если бы взять «созерцателя» – мне равного, – что бы я мог увидеть и показать?!! Может быть, я в столбняке и доверчусь до «бунта». Да все о читателе думается… – его-то зачем смущать, зачем отравлять последнее в нем, что еще уцелело?
Ну, я заговорился. Послал Вам «Эккарт» с рассказом. Целуем Вас обоих, милые друзья… поцелуйте бедняжку, и да даст Господь ей полного исцеления. Тяжело Вам живется, думаем. И сами без сил. Скажите, может быть, попробовать мне списаться с Михаилом Владимировичем Бернацким? Не знаю точно номер его дома, улицу помню. Ивик у нас, трудится к экзаменам. Господи, да когда же я примусь писать… и о чем?!.. И ничего в волнах не видно. Еще раз благодарю за Ваше удивительное письмо. Спасибо за газету американскую. Да что, какие тут даты… невеселые это даты, пу-стые. Да, шесть десятков. Из них два десятка – страшные, горевые, но сколько научавшие!! Стыдно после них оставаться «прежним»: это крещение! Ваш Ив. Шмелев с Ольгой.
[На полях:] Милая Кумушка, да обрадует Вас Господь, утешит!
Здоровье Ольги Александровны меня тревожит, все одышка и боли в груди. Все оттягивает до Парижа.
12. IX/30 авг. св. кн. Александра Невского. 1933.
Le Cannet
Дорогой Иван Сергеевич!
Сейчас получилось Ваше письмо от 6.IX. Может быть, сегодня же и Вы получите мое от 10.IX на ту же тему о нашем потрясении. Все время казалось и мне, и Павле Полиевктовне в полусне больницы, что, может быть, это и неправда, тяжелый сон. Но увы, реальные боли вновь пробуждали к жестокой действительности. То же я помню и в большевицкой тюрьме. Да и во всяких острых страданиях.
Спасибо сердечное за дружеское сочувствие. Сейчас уже мы на новом этапе. Павла Полиевктовна лежит, полусидит у меня в маленькой комнатке. Даже выходит на коротенькую прогулку. Пешком ходим в больницу на перевязки. Рука еще болит. Золотниками возвращается потерянное. Все наши мечты: поскорее вырваться из этого плена. Кругом люди приехали развлекаться,