Шрифт:
Закладка:
Между тем Еранцев занялся кладкой. Он хоть и не поддался бригадиру, победного чувства не испытал и на обещание урезать заработок — на пустое — не откликнулся.
Последние дни Еранцев жил, как в долгом, затянувшемся сне. Голова его потеряла ясность, полнилась смутным предчувствием чего-то нового, что должно было ему открыться, но пока оставалось под спудом, выжидая своего часа. Кроме этого, Еранцев, сотрудник фармакологической лаборатории НИИ, был на подходе к решению, которое определит судьбу сделанного им открытия. Поэтому все, что еще недавно имело для него значение — деньги, житейские удачи, — стало им восприниматься воплощением суеты. Силы свои он сейчас бездумно не распылял, в то же время и лени не давал повады.
И все же кое-кто иначе расценивал его поведение. На шабашке, известно, пустого времени не бывает, здесь все в работе, все трудятся на себя. Кто-то находит время помочь другому, значит, ему плевать на деньги, стало быть, от нечего делать зашибает лишнюю.
Но некогда гадать, кто и как судит-рядит его, Еранцева. Пока не навалился зной, надо довести кладку.
Еранцев спустился вниз, сложил на железной плите подъемника пирамидку из кирпичей, повернулся к Шематухину, чтобы сказать «вира!»; и это слово так и застряло в горле. Шематухин, заслоняя собой пульт подъемника, что-то отвинчивал: это тебе, Еранцев, за строптивость, расчет на то, что Еранцев будет таскать кирпичи на себе.
Вздыхать и ждать, когда бригадир найдет «неполадку», Еранцев не стал. Пошел к машине, завел еще не остывший мотор. Скоро он ехал дорогой в Каменки, на полпути свернул влево, в лес, к речным перекатам, где обычно мыл машину. Ехал он медленно, бродил думами далеко отсюда — по городу. Запах дыма, сухой лесной мешанины возбуждал душу, не давая Еранцеву забыться. Машина, послушная колее, сама катила к развидневшемуся впереди просвету. Лишь наполовину помня себя за рулем, Еранцев держал перед глазами не дорогу, нет, видение, которое радовало и мучило его с месяц. Это была девушка, Надежда. В нее был влюблен Еранцев. Впервые за свою тридцатитрехлетнюю жизнь был влюблен по-настоящему.
Еранцев не обратил внимания на собаку, перебегавшую задымленную засеку. Перед густой сумеречной чащобой собака остановилась, напряженно принюхалась, полыхнув красноватой шерстью, исчезла.
Ближе к перекатам воздух посвежел, сырое дыхание реки стряхнуло с Еранцева истому. В крепкой синеве обозначались развалины старой мельницы, пологий берег. Вода звонко рушилась с остатков плотины на низкие почерневшие сваи, неслась меж камней, взбрызгивая белую пену.
Окончательно очнувшись, Еранцев выбрался из машины, достал ведерко. Сюда он приезжал каждый вечер. Коротал полчаса-час, мыл, а то и вовсе не мыл машину — это место его успокаивало. Здесь мысли шли к нему тихие, светлые, и вся горечь, прикипавшая к душе за день, сходила будто смывало ее холодной ясной водой.
Как и прежде, Еранцев расслабленно присел у воды, окунул кончики пальцев в пузырчатую пену и вдруг ощутил странный короткий озноб — не от воды, а от чьего-то затаенного взгляда. Он встал, огляделся, не обнаружив никого, заставил себя снова присесть. И все же неприятное чувство, что за ним подсматривают, сделалось еще сильнее. Какое-то время Еранцев не шевелился, как бы испытывая нервы, и все-таки не выдержал, обернулся, пошарил глазами по кустам бузины. В этот раз кусты дрогнули, и Еранцев облегченно вздохнул, высмотрев уставившуюся на него рыжеватую собаку. От взгляда Еранцева она будто окаменела, и только в острых желтых глазах взмелькивал живой напряженный блеск.
Стоять неподвижно, дожидаясь, что будет дальше, у Еранцева не хватило духу, и он нащупал ногой камень, стал сгибать колени, чтобы камень тот подобрать. Собака, должно быть, поняла это. Она тяжело попятилась, двумя-тремя унырливыми прыжками скрылась в близком осиннике.
Быстро темнело. Между черными стенами леса светился синий клок воды за мельницей, а на всем остальном лежала загустевшая тьма.
Шумно было только здесь, у перекатов, а далеко окрест чувствовалась величаво-спокойная тишина.
Тьма держалась недолго, раздвинулась, чисто вылудилось небо — взошла луна. В ее пепельно-белом свете Еранцев разглядел слоистый, зарождающийся возле ног туман.
Сырой холодок заставил Еранцева двинуться к машине. Не дойдя до нее, Еранцев замер, с приостановившимся дыханием прислушался к вою, невнятному, как из-под земли. Должно быть, выла та самая собака. С каждой секундой вой этот наливался звучной силой, жуткой, не собачьей тоской. Он нарастал, перебивался отчаянным утробным плачем — так воет одинокий зверь, потерявший надежду на отклик.
Еранцев услышал свое сердце, учащенное запоздалой догадкой: полчаса назад в пяти шагах его караулил волк.
Еранцев не испугался, нет, он видел волков, случалось, даже вблизи, но те волки — из далекого детства, когда Еранцеву приходилось топать спозаранку в соседнее село в школу, — запомнились серо-тусклыми и несмелыми.
Со всех сторон черно, отчужденно обступал Еранцева разом притихший после волчьего голоса лес. Если даже заглянуть в самые его заповедные уголки, не иначе как насмотришься всякой нечисти, а к волкам — очень уж они осторожные звери — не подступишься.
2
Красный волк, Матерый, оборвал вой на половине, но еще долго из его судорожно напряженной груди шел хриплый, не сразу избывшийся плач. Крепко щелкнув клыками, Матерый вытянулся всем исхудавшим запаленным телом, востря уши в сторону далекого — километрах в девяти — заповедника. Туда, по его волчьему разумению, ушли двое прибылых, родившихся этой весной.
Отгорели два ясных дня, снялись с земли две темные ночи, как пропали волчата. Матерый не спал — был в розыске.
Третий раз над лесом вставала безрадостная луна, нагоняла тоску и заставляла Матерого, изнуренного нескончаемым бегом и голодом, выть и жаловаться до изнеможения.
Он лег на еловые иголки, еще хранившие дневное тепло, свернулся калачиком. Под левой лопаткой, у самого сердца, жглась давно застрявшая в том месте картечь. Ноги затяжелели, огрузнела и голова. Впадая в дремоту, Матерый сторожил себя слухом — пока ничто не тревожило его.
Черная тропа, на которой он лежал, одним концом уходила в благодатный заповедник, другим, заплутавшимся в оврагах, на логово Матерого; там, на удушливо-темном логове, ждала кормильца ослабевшая от голода волчица с тремя прибылыми-заморышами.
Привыкший этим сухим летом спать