Шрифт:
Закладка:
День, так долго стоявший без перемен, быстро убывал, уже недалеко было до сумерек. Процеженный дымом свет солнца был голубоват, оттого на всем, что попадалось на глаза — на белом, зеленом, даже черном, — выступила густая синь. На пруд же, слабо проступавший в плотной раме деревьев, теперь легла живая лиловая краска.
Прудищинские, окончательно остыв после пережитого азарта, собрались идти домой. Они уже не прятались, а со спокойным любопытством глядели на шабашников, гадая про себя, кто из них художник, кто ученый. Потом что-то смутило их. Быстро двинулись тропой в сторону села.
Крепенький, с широкой бородой шабашник, стоя на лесах, казалось, пристально всматривался в них, возбужденно дергал головой, водил по листу бумаги не то карандашом, не то кистью, понятно, рисовал.
Шематухин, между прочим, тоже забеспокоился, увидев художника, беглые, летучие движения его рук. Показалось ему: «борода» рисует его, притом рисует нехорошо, вымещая за вчерашнее, когда Шематухин будто ненароком, а на самом деле со зла смахнул со стены банки с гуашью. Шематухин прыгнул на сходни, бежком одолел крутизну, остановился на лесах, откуда виден был рисунок. И, хотя он, сощурившись на лист, убедился, что рисунок никакого касательства к нему не имеет, причинить вреда его авторитету не может, отлегло у него не в один момент. Чтобы не выдать себя, он тихо перевел дыхание, сделал вид, будто засмотрелся на художника, Аркашу Стрижнева, как тот ловко, ровно бы играючи, подбирает цветные мелки. У Аркаши на листе получался бывший барский дом, только почему-то желтый и — опять же непонятно, почему — с синей крышей под густым-прегустым сиреневым небом, в котором малиновел большой пятак — стало быть, солнце. У Шематухина, сличившего всамделишный барский дом с нарисованным, на мгновение затеплилось какое-то неусохшее ребяческое чувство. То, что он видел на рисунке, было похоже и непохоже на правду. И все-таки именно то несхожее, по мысленному определению Шематухина, придурь и отсебятина, заставляло припомнить что-то ушедшее из жизни, а что, не сразу угадать.
Это не к добру, мелькнуло в голове, то, что призадумался. Не положено ему — ничего, что ранг невелик, но все-таки начальник над учеными людьми! — быть задумчивым и печальным. Рехнулся, скажут, бригадир, долой его! Он поднял кирпич, взвесил его на ладони, обмерил глазами — у Шематухина это был один из способов проверить, в уме ли он. Только после этого успокоился: кирпич как кирпич. Он сероватый, с раз и навсегда отмеренной тяжестью, самое главное — никаким другим предметом не кажется. Значит, радуйся — здоров.
Стоявший спиной к Шематухину Чалымов обернулся на стук оброненного кирпича.
— Все шумишь, бригадир, — не цепляя ни голосом, ни словом, а как бы только удостаивая вниманием, проговорил он. — Что там за ополчение?
— На волка какого-то бочку катят, — с усилием отозвался Шематухин. — Говорят, бешеный, красный. Мужики сами — в штаны, ищут, кого бы нанять, чтоб волку тому жаканом промеж глаз. Может, рискнешь здоровьем, чемпион? Пятьдесят целковых за шкуру.
— После тебя мне делать нечего, — развел руками Чалымов. — Лихо стреляешь. Как в Техасе.
Шематухин напряженно помолчал. Почудилась ему в голосе Чалымова хорошо припрятанная издевка, но он снес ее, оставив ответ на потом.
— Ладно, замнем для ясности, — сплюнул он, сложив ладони рупором, крикнул: — Может, повкалываем, а? Еще день-два, и шабаш!
Последние слова Шематухин выкрикнул значительно, с нажимом. А то, чего доброго, забудут, что он, бригадир, учитывает объем работ, справленных каждым, а это, между прочим, в конечном итоге денежки.
Он с нахалинкой, прямо посмотрел на Чалымова, отчего тот сразу нахмурился. Вот так-то, соображать надо! Будешь знать, что с Шематухиным заигрывать невыгодно, лучше стоять навытяжку. Тут он один знаток строительного дела; может прибавить или убавить, потому как в первый же день уговорились не делить деньги поровну.
Теперь даже в осанке Шематухина чувствовалась власть. Он уставился на угол, где только что весело болтавшие Нужненко и Лялюшкин принялись класть остаток кирпича. Раствор, заметил Шематухин, загустел, потеряв вязкость, крошился и отваливался.
— Эй, наука! — крикнул Шематухин. — Кончай халтурить! Штрафану, мать-перемать…
Нужненко побледнел, как если бы его собрались огреть кнутом, передернул черными от загара плечами и резко выплюнул окурок. Он повернулся к Шематухину, и, если бы не Лялюшкин, загородивший его собой, быть бы горячей сцене.
— День-два, и шабаш! — радостно зажмурился Лялюшкин. — А там… Гуляй, рванина, от рубля и выше!
— Колхоз барана обещал, — остывая, проговорил Шематухин. — Живого…
— Давно бы так, — улыбнулся Лялюшкин. — А то что за метод стимулирования — сапогом на горло. Непонятный ты человек, Шематухин. Мог бы пообходительнее. Последние-то денечки. Чего доброго, передеремся, разбежимся по кустам — денежки некому вручать…
— И верно, давайте посмирнее жить, — с радостной озабоченностью включился Тырин, видя, что бригадир утихомирился. — Цельный месяц отбухали, дак неужто напоследок друг дружку обижать начнем… Понятно, устали.
— А ну вас! — хмуро бросил Шематухин. — Свяжешься с вами, дураками.
Который раз сказав «Непонятный ты человек, Шематухин», этот Лялюшкин сильно расстроил бригадира. Получалось странно: вместе прожив почти месяц, ребята не знали его, Шематухина. Сам он тоже толком не уяснил, с кем его свела судьба в этот раз.
Он недавно вернулся из мест заключения, где отбывал третий срок, и все за одно и то же: за угон и продажу автомашины. Вольной жизни перепадало ему между отсидками с полгода, а то и меньше, и приноровиться к ней, однажды пошедшей кувырком, он не успевал. А там, в неволе, с закоренелыми, проигравшими жизнь в карты, он не якшался, не лез на рожон. Битый, впадал в тоску и, чтобы облегчить свою тюремную долю, становился мальчиком на побегушках. Может, потому и кличка пристала к нему незавидная — Чинарик.
Здесь, в богатом колхозе, Шематухин бывал дважды. Километрах в шести отсюда, в Каменках, когда-то обосновался троюродный его дядя, заправлял бухгалтерским хозяйством. Он-то и выручал Шематухина, ссужая на первых порах деньги. Потом, когда Шематухин, насмотревшись на людей, живущих в трудах и заботах, давал слово «завязать», дядя его, Сергей Филиппович, определял бедового родственника в шабашники. Незадолго до последнего «срыва» — Шематухин, пропив деньги в городе, угнал «Москвича», продал на юге — Сергей Филиппович подыскал ему подходящую невесту в надежде, что парень обзаведется семьей, остепенится. Но вышло, что зря старался.
Этим летом Шематухин, изнуренный отбытым сроком, исколотый ножом за попытку подмять тюремных корешков, явился к дяде с твердым обещанием зажить честно и благородно.