Шрифт:
Закладка:
В Москве таких климактерических эскапад, такого фанерного величия было, конечно, больше, чем в Лондоне, и определенно больше, чем в Берлине – разгромленный немец вжал голову в плечи и не высовывался; чувство вины, знаете ли, очень способствует тому, чтобы оставаться в границах хорошего вкуса. Но и там, и там, и там на послевоенных руинах возрос классицизм и бодро двинулся навстречу утилитаризму – в широкие народные массы.
Точно так же в семидесятые не только в СССР, а повсеместно исчезает прошлое: нисходит сон, и крепко спим мы оба на разных полюсах земли; ты обо мне, быть может, грезишь в эти часы; идут часы походкою столетий. Русские концептуалисты грезили западными коллегами и даже грезили, как западные коллеги, на разных полюсах земли, но считали, что у них есть на то особые причины. Им казалось, что Пушкин с Лермонтовым и прочий Лев Толстой стали принадлежностью советского школьного учебника, а раз так, то – вон из профессии. Это они Льву Толстому говорили. И он смиренно вышел вон, потому что вон вышло прошлое, причем повсюду, и повсюду утвердилось настоящее, безысходное, как железобетонная коробка. И что, вы приметесь описывать его с чеховской тонкостью, с бунинскими переливами? Нет, вы разложите его по карточкам. Голый человек на голой земле будет искать голые смыслы и кричать кикиморой, а не петь соловьем. Конец соловьиного сада, конец живописи, поэзии, музыки, конец христианства, конец Европы, конец истории.
Но семидесятые годы прошли, и восьмидесятые прошли, – а ничего не кончилось. Кончился только вечный Брежнев, что как раз породило жизнь, такую-сякую, но очень подвижную. Один и тот же день иссяк, дни пошли совсем разные. Настоящее тронулось с места, а следовательно, возникло будущее и образовалось прошлое. И сразу выяснилось, что у человека есть глаз, и он ищет цвета, а значит, живописи, есть слух, и он требует звука, а значит, музыки, есть душа, и она жаждет слова, потому что слово – это Бог. Слово, а не карточка.
Живопись, поэзия, музыка не кончились и не могут кончиться хотя бы потому, что они – физические потребности организма. И в соловьином саду опять случится концерт, не сегодня, так завтра, пусть через сто лет – Пушкин с Лермонтовым и прочий Лев Толстой непременно зажгут, ведь они не умерли, нет, прошлое – такая же неотъемлемая часть настоящего, как и будущее. Но Дмитрий Александрович Пригов “Анны Карениной” не читал и по-прежнему кричал кикиморой.
Концептуалисты поседели, погрузнели, заняли университетские кафедры, заполнили все музеи. Но и сейчас они – “закаленные художественные подпольщики”. Неудобства от этой двойственности никто не испытывает, но она за себя отомстит. Смешное словосочетание “актуальное искусство” уже стало образом неопрятной старости. Пройдет еще лет тридцать, и томатный суп сделается только ржавой банкой, профессор-подпольщик – неведомой зверушкой, а километры инсталляций, которые никогда не взывали к чувствам, – совершеннейшей загадкой. Им была чужда страсть – кто же на них откликнется, как их вообще опознать? Это будет мертвый след, подобный узору надписи надгробной на непонятном языке, тянущийся из страны в страну, из здания в здание. XX век сильно преувеличивал собственную значимость, что давно понятно, но его последние десятилетия станут черными дырами, как Темные века с оставшимся от них таинственным мусором. А он тоже, наверное, был карточкой.
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
И я надеюсь, что концептуализм как глупая выдумка, костыль, помогающий передвигаться, забавная игрушка, – лопнет. И останется живая поэзия. Надеюсь, что 99 % того, что концептуализм настрогал, исчезнет. А вот с Дмитрием Александровичем… с ним, может быть, с одним так не произойдет. Вот все умрут, а он – нет. У него есть маленький волшебный камушек за пазухой, и он его от гибели спасет, аминь.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Аминь.
Блаженная страна
О скуке и тишине
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Давайте сегодня поговорим о скуке. Правда, непонятно, с какой стороны приступать. Это как – давайте выпьем море. Скука ведь так же необъятна. Скука – хандра (сплин), скука – тоска (ностальгия), скука – сон (тишина). Я бы начал с конца, со скуки-сна-тишины, но и эта тема широка – надо бы сузить. Возьмем сюжет, в котором скуки вроде бы нет.
У Языкова есть строчки пленительные, таинственные, совершенно загадочные, тем более что окружены они сплошным барабанным боем:
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна.
Вы их, конечно, помните. Они из самого знаменитого его стихотворения “Пловец” (“Нелюдимо наше море”). Оттуда – “смело, братья, ветром полный парус мой направил я”. И – “облака бегут над морем, крепнет ветер, зыбь черней, будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней”. И снова – “смело, братья!” – рефреном, как в песне, – “туча грянет, закипит громада вод, выше вал сердитый встанет, глубже бездна упадет!” И вот посреди всего этого красочного, почти эстрадного громокипения рождается бесшумное, неизъяснимое:
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Придется сейчас неизъяснимое – изъяснить, поэзию – разъять. Дело это не только неблагодарное, но еще и трудоемкое. С нетемнеющими сводами разобраться проще: тучек нету, солнышко светит. А “не проходит тишина” – это как? Не заголосит баба, не закричит ребенок, не чертыхнется старик. Лежи – не кашляй. Лес не шумит, филин не ухает, не шелестит трава. Ветер? Нет ветра. Воздух? Без воздуха. Никто тяжело, прерывисто не задышит – и уж точно не заговорит. Мысль изреченная есть ложь. Не будет ни стихов, ни молитв, ни песен. Даже плеск волны не раздастся, ласковый, примирительный. Только зеркало зеркалу снится, тишина тишину сторожит. Полная статика и вечное сияние: сонное жаркое недвижное безмолвие. Скука как экзистенция. Скука как космос. Скука как блаженство. Это ли не предчувствие Обломовки?
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный
Прям и крепок парус мой.
Так призывно заканчиваются языковские стихи. Был ли этот призыв вотще или кого-то все-таки вынесло в тишину – бог весть. И так нехорошо, и эдак плохо. Либо бурей полный парус по-прежнему носится в громаде вод, либо сгинул