Шрифт:
Закладка:
Я не знал, каким словом можно назвать чувство к Гуте, овладевшее мною. Да и не было необходимости знать это. Радость, восхищение, обожание, восторг от мысленных встреч с Гутей не могли, как мне казалось, выразиться ни в одном слове нашего языка. Во всяком случае, мое чувство к Гуте ни в коей мере нельзя было назвать любовью. Я даже стыдился думать, что его можно называть так просто. Оно было выше и значительнее обыкновенной любви. Мне хотелось видеть Гутю с ее насмешливо-таинственной улыбкой как можно чаще, и это было все, что требовалось мне в те дни. Но как я боялся, что она догадается о моем желании, о моем чувстве к ней! Мне хотелось, чтобы все это и навсегда осталось моей тайной.
Нечего и говорить, что в то время для меня стала совершенно нетерпимой Полинка. Боясь жестоко нагрубить ей и тем вызвать неудовольствие ее элегантной мамочки, я пускался на всякие хитрости, чтобы избегать встреч с маленькой и миленькой соседкой. Но мне так-таки и не удалось избежать объяснения с ее настойчивой матерью. Однажды она заговорила со мной через забор:
— Скажите откровенно, почему вы избегаете моей Полиночки? Ведь она умная девочка!
— Да некогда мне, — ответил я, от стыда будто уходя по колено в землю.
— Вы стали даже каким-то затворником. По-моему, вы прячетесь от нее…
— Да пусть она играет со своей ровней!
— А разве вам она не ровня?
— Она же совсем дите…
— Как вы ошибаетесь! Когда-нибудь вы поймете это…
…Вскоре жизнь неожиданно сильно омрачила мое тайное счастье. Когда был подготовлен очередной спектакль, я раздобыл билеты для Гути и ее подруги. Рискуя разоблачить себя, несколько раз прошелся по улице мимо поповского дома. Окна горницы были раскрыты, но занавешены, а подоконники сплошь заставлены горшками, над которыми пышными букетами пылали розоватые цветы. И все же я надеялся, что Гутя почувствует мою близость и выглянет в окно. Этого, к огорчению, не произошло.
Но вечером я так и вытаращил глаза: Гутя и ее подруга явились в Народный дом! У них были билеты на спектакль, были! Но кто же раздобыл им эти билеты? Кто? Как ни в чем не бывало Гутя подала билеты контролеру у дверей, мне, стоявшему поблизости, кивнула головой и улыбнулась ласково-преласково…
Я был ошеломлен. Кто же он, раздобывший для нее билеты? Кто?
Едва поднялся занавес, я начал разглядывать из-за кулис зрительный зал, ища Гутины глаза. Она сидела на прежнем месте, но теперь — это было очевидно — не искала мой взгляд. В большом волнении я звал ее: «Гуть-тя! Гуть-тя!» Но все бесполезно. Она часто отрывала взгляд от сцены, и, кажется, не по своей воле. Да, так и есть: ей мешал следить за спектаклем и встречаться взглядом со мной «форсун поганый» — так звали мы, по зачину взрослых, Кружилина, командира отряда ЧОН, а вернее, небольшой чоновской группы, все еще стоявшей в Больших Бутырках. Это был молодой человек из бывших прапорщиков запасного полка в Барнауле, весь затянутый крест-накрест в новые скрипучие ремни, всегда обвешанный разным оружием, веселый, разбитной, с волнистым казацким чубом под фуражкой, нагловато блещущим взглядом, издавна уверовавший в свою неотразимость для женщин и старающийся подтвердить это по возможности на каждом шагу и в любой обстановке. Кружилина не часто видели в Больших Бутырках, и появляясь здесь, он всегда любил, явно без всякой необходимости, носиться туда-сюда по селу на красивом тонконогом гнедом жеребце, и обязательно — в сопровождении адъютанта. Про Кружилина говорили, что так он «завлекает» девушек, а особенно — молодых вдовушек, каких в те годы, после войны, было много в наших селах.
Мне стало ясно, что Кружилин совершенно не интересовался происходящим на сцене. Он то и дело шептал что-то в самое ухо Гути, а потом, никого не стесняясь, важничая, скалился и откидывался на скрипучем стуле назад. Теперь я догадался: «Это он, форсун поганый, достал ей билеты! Он! Сегодня днем он был здесь, в Народном доме…» Одной этой догадки мне было достаточно, чтобы окончательно, бесповоротно и навсегда возненавидеть Кружилина.
Гутя не оборачивалась в сторону Кружилина и, казалось, ничем не выражала своего отношения к словам надоедливого соседа. Она все время оставалась озадаченной и рассеянной. Несомненно, ее смущало недостойное поведение Кружилина. И все же она не решалась оборвать его каким-нибудь резким жестом. «Гуть-тя! Гуть-тя! — умолял я ее. — Да хлобыстни ты его по морде! Пусть не лезет!» Но Гутя сидела, может быть, едва дыша от стыда перед народом, и эта ее покорность, вроде бы совершенно не свойственная ее природе, больше всего поразила меня в тот вечер, поразила и встревожила.
Мне очень стыдно было, но все же я незаметно подкараулил, когда Гутя вместе с подругой вышла из Народного дома. Конечно же, ее неотступно сопровождал болтливый Кружилин. Стараясь блеснуть своим особым положением, он всячески охаивал спектакль и игру местных артистов естественно в то время еще невысокой культуры. Гутя все время шла молча, но Кружилин, ничуть не смущаясь, заливался и заливался, как соловей. Он был явно в ударе. Когда девушки остановились у поповского дома, я прошел мимо них довольно близко и хорошо слышал, что они порывались поскорее распрощаться с привязчивым краснобаем, но отделаться от него было нелегко. И у меня тревожно забилось сердце. Еще с полчаса я стоял у своей калитки, ожидая, когда Кружилин отпустит девушек, и с ненавистью твердил: «Да провались ты в тартарары, форсун поганый! Чтоб тебе захлебнуться своим хвастовством!»
Для меня наступили дни, как осеннее предзимье. Кружилин все чаще и чаще стал носиться на своем рыжем жеребце по нашей улице. А однажды — о, горе! — я увидел его у ворот поповского дома. Склоняясь с седла, он разговаривал с Гутей. Вызвал! И она вышла!