Шрифт:
Закладка:
— Перещелк, лешева дудка, бисерок, — считал, зажмурившись от удовольствия, Косарь. — А вот кукушкин перелет, а не то — родничок пробивается, горло полощет. Ишь выкамаривает! Хоть на пластинку записывай…
Алевтина задержалась, но Косарю хорошо и без нее. Не часто ему удается бывать вот так — один на один с собой; в шахте соловьев нет.
«Вот-вот отпоют, — думает он. — Выведут птенцов, бросят гнезда и откомандируются в теплые края…»
Улыбаясь чему-то, Косарь с минуту думал об этом и наконец открыл глаза. Было время, когда и он вроде птенца выпорхнул из родного гнезда, полетел в белый свет.
— Как подлётыш, — повторил он одними губами. — Куда глаза глядели…
Война застала его в колхозе, неподалеку отсюда. Отец ушел на фронт и пропал. Зимой, в сорок втором, умерла мать. Косаря взял к себе дядька, двоюродный брат отца, вернувшийся из окружения с перебитыми пальцами на левше. Бабы окрестили его Лёвошником; говорили, что за это судят и расстреливают и что мальчишке лучше бы у него не жить.
Во время оккупации Лёвошник сделался полицаем. Бабы прикусили языки. Косарь вытянулся, вырос, привык щеголять в чьей-нибудь, явно не по росту, городской одёжке, глядеть на людей, на вещи цепкими, оценивающими глазами дядьки.
А когда в сорок третьем гитлеровцы побежали, исчез из села и Лёвошник. Думали уж, что погиб, но в середине лета он неожиданно вернулся — худой, обросший — и, присмирев, скупо рассказывал, что опять попал в окружение.
— В какое еще окружение? — недоумевали бабы. — В наше, что ль?
— Первый раз — в ихнее, второй — в наше. Наловчился!
— Ваше бабоньки, третье, — заискивающе шутил Лёвошник и, казалось, готов был на всё.
В колхозе он не брезговал никакой работой: шел куда пошлют, не отказываясь. А ночами на печи застуженно и горько сипел:
— Каждой мокрохвостке готов ж. . . лизать! Лишь бы про полицайство забыли.
Косарь думал о себе. В районе открылось техническое училище, набирали детей фронтовиков, партизан, — и он ушел туда.
Жил Лёвошник тихо, лизал всем, но кто-то сообщил о нем куда следует. Вызвали его в сельский совет, отправили в район, а там — на пятнадцать лет, куда — никто толком не знал.
Забыв и думать о нем, Косарь в анкетах писал только об отце-матери, да о себе, сироте. Через два года стал строителем.
«А пришлось перекантоваться в проходчики, — усмехнулся он. — Пока полегче работешка сыщется — семьдесят семь потов сойдет!»
Соловей умолк. За Осьминкой, по ту сторону заросшего бирючиной и черемушником склона, запел другой. Прозрачно-раскатистый его рокоток рассыпа́лся над ясными до дна водами речушки, наполняя всё вокруг неизъяснимо призрачным волшебством.
— Зачин. Оттолчка… юлиная стукотня, — самозабвенно считал Косарь. — А то — гусачок, клыканье… ну, дух перенимает!
Алевтина запаздывала.
«Она всегда осторожничает, — вспомнил Косарь. — А теперь как с ума сошла! Людей стесняется, — и презрительно плюнул. — Какое кому дело, что мы с ней?»
Алевтина была чисто по-женски несогласна с этим. Любовь, чувство не прикрывали порой слишком обнажавшуюся сущность их отношений. Дети пока в лагере, а вернутся — будут по-прежнему в садике.
Последнее время Журов проверял каждый ее шаг. Ссоры за ссорами разражались, как грозы, но не приносили облегчения.
«Если б не авария, — думала Алевтина, — было бы что-нибудь другое… похуже. — И с бесстрашным отчаянием холодела. — Убил бы он меня под горячую руку. Или я что с ним…»
Горевала она недолго, ровно столько, сколько содрогалось от ужаса сердце. Дергасов разъяснил ей: если будет вести себя как следует — помогут получить пенсию на детей.
Торопясь в заказник, Алевтина вспомнила о разговоре с Никольчиком и под влиянием его решила прояснить виды на будущее. Как ни тихо стоял, слушая соловьев, Косарь, она подкралась еще тише и, меняясь в лице, пригляделась.
Солнце село. По кустам густели тени — оранжевые, синие, туманно-дымчатые. Как всегда в жаркую, ветреную погоду, можно было ждать обильных рос.
Почувствовав прохладные ее ладони, закрывшие ему глаза, Косарь попытался вырваться, но Алевтина не выпускала, пока не рассмеялась.
— Эх ты-ы! И не заметил, как пристигла…
— Уследишь тебя, как же, — стал оправдываться он. — Шмыгаешь вроде ящерки в траве: ш-шу! ш-шу!
— Ящерка не ящерка, а не уследил, — и, устало вздохнув, предложила: — Давай сядем, Феденька, ног под собой не чую.
— Давай, — зевнув, согласился Косарь, даже не поинтересовавшись, как прошел экзамен, сдала ли она; снял пиджак, расстелил под орешиной. — Долгонько ты сегодня, я уж уходить хотел.
Изнеможенно опустившись, Алевтина закинула руки за голову.
— Пока экзамен да пока крюк дала, — стала объяснять она. — Что же не спросишь — сдала ли? Какую отметку выставили?
Косарь лег в траву, положил голову ей на колени. Некрупная, медноволосая, голова его всегда вызывала в Алевтине прилив какой-то особой, похожей на материнскую, нежности, неодолимое желание приласкать и приласкаться.
— Пятерку… перевернутую? — осклабился он. — Или похуже?
— Неправда: четверочку. Не зазорней других.
— И что ж теперь?
— Как что? На второй курс перейду.
— А я уж боялся: тебя вместо Дергаса в главные инженеры произведут, — Косарь не верил в ее ученье, но не говорил об этом прямо. — Что́ я тогда?
— Погоди, дай время, — ее словно задела насмешка. — Окончу, стану нормировщицей…
— У нашей Алюты — фу-ты, ну-ты!
— Узнаешь тогда, — пригрозила Алевтина, перебирая пальцами его волосы — проволочно-жесткие, беловатые у основания. — Будешь мне почет-уважение оказывать! Не то, что теперь…
Прорвавшаяся боль говорила, что теперешнее положение всё же мучит ее. Но Косарь, лениво перевернувшись, мечтательно поглядел куда-то за Осьминку.
— Далёко я тогда буду. Фью-у!
— А я как же? — задетая его тоном, обиделась Алевтина.
— А ты — в нормировщицах. С начальством! Нашему брату, шахтеру, не чета.
И властно, по-мужски, привалился, подмял ее.
Заря на западе погасла. Сгустившиеся сумерки окутали заказник. Соловьи пели, точно состязались, кто больше колен выведет, удивит замысловатой трелью.
Отдыхая, Косарь глядел на проступавшие звезды. Разговоры о будущем всегда тревожили его, оставляли в душе беспокоящий, горький осадок. У всех оно было, а у него не было. Даже Алевтина и то думала о своем будущем. А что мог сказать он?
Не веря, что кто-то заботится о нем, заранее определяя его на годы вперед, Косарь в глубине души был убежден — все заняты самими собой, стремятся к лучшему только для себя. Какие бы громкие слова ни произносились, они только скрывают истинные намерения людей жить легче или устроиться получше среди себе подобных.
Косарь жил, провожая день за днем,