Шрифт:
Закладка:
Грго почесал затылок.
— Дадим и две! — сказал Тетка.
— И три! — добавил еще кто-то.
— И шесть!.. Шесть плет чистоганом! — крикнул Сердар.
— Слышишь! Шесть плет чистоганом! Пошли! — И подтолкнули его к кухне, из которой слуги уже выкатили примерно пятнадцативедерную кадку. Спустили в нее Жбана.
— Теперь гоп! — крикнул Увалень.
Жбан высунул голову.
— Прыгай! Прыгай! — кричали все. — Присядь, — и гоп!
— Я бы сказал… — забубнил из бочки Жбан.
— Ну, говори! В чем дело?
— А если, как говорится, я собью голени…
— Черт их дери! — заорал Сердар. — Раз уж попал в бочку, хоть ноги ломай, а прыгай! Ну, гоп!
Жбан птицей взвился из бочки и стал перед ними.
— Браво! — первым загорланил настоятель и захлопал в ладоши. Захлопали и остальные фратеры и тотчас вручили Жбану обещанные деньги.
После обеда послушники тоже вырядились, надели маски и вместе со слугами дурачились до самого вечера, потом умылись, переоделись и пошли в церковь на разрешительную молитву. Из церкви слуги отправились в старую кухню, где Навозник приготовил для них обильный ужин с вином. Такие угощения устраивались раза три-четыре в год. Спустя немного времени явились фратеры с послушниками и уселись отдельно по другую сторону очага.
Треска провозгласил здравицу за настоятеля.
Буян, уже немного навеселе, заставил Жбана тоже сказать несколько слов.
Буковчанин, пошатываясь, с налившимися кровью глазами, нес такую околесицу, что фратеры покатывались со смеху.
Так шло до полуночи, а в полночь полагалось ударами в колокол возвестить начало великого поста.
Слуги, пошатываясь, удалились, унося мертвецки пьяного Жбана. Навозник вышел вместе с ними, запер монастырские ворота, и все утихло.
Баконя проснулся, в голове у него шумело. Начинало светать. Небо заволокло тучами; с моря поднялась сильная «белоюжина». Баконя угрюмо постоял немного в галерее, потом постучался к настоятелю, получил ключ; борясь с ветром, пошел к церкви и отзвонил благовест вдвое дольше обычного, как полагалось в первый день великого поста. Оттуда повернул к источнику, присел у воды и, закрыв лицо руками, зашептал:
— Господи боже и святой Франциск, простите мне мои непотребства. (Этому слову он научился в монастыре.) Дайте мне время искупить грехи и стать добродетельным послушником!.. А если вра узнает обо всем и выгонит, я утоплюсь, а домой не пойду, верь мне, мой добрый святой Франциск!.. Ведь ты знаешь, кто меня подстрекал бражничать по ночам и глядеть, как растаскивают твое таким тяжким трудом приобретенное добро! Ведь я никогда бы сам не дошел до этого, никогда!.. Помилуй мя, боже, и ты, святой Франциск, помилуй мя, грешного!..
Будь его власть, Баконя в ту минуту, вероятно, не помиловал бы ни своих друзей, ни слуг (кроме Жбана), а с удовольствием утопил бы их всех в реке, особенно Корешка и Треску. Помянул он и Степана, когда-то милого, а теперь ненавистного, этого черного дьявола, бешеного котаранина, зачинщика всяких «непотребств». Перебрал в памяти все пережитое, сравнивая первые свои представления о монастырской челяди с теперешними…
Несколько дождевых капель упало Баконе на руки и вывело его из задумчивости. Он бросил взгляд на восток, где из-за туч выглянуло солнце; потом огляделся по сторонам, и ему показалось, что и пригорки, и деревья, и вьющийся виноград — все, что было у него перед глазами, вдруг как-то задумалось, посерьезнело, словно вся природа чувствовала, что наступил великий пост, пора раскаяния и горячих покаянных молитв. Потрясенный, Баконя перекрестился, склонился перед солнцем в поклоне и быстрыми шагами направился обратно, думая о чудесных великопостных службах и представляя себе, как на страстной будет петь «Страсти господни», а с полей вдруг потянет весенними ароматами, как было в прошлом году. Заречные опять станут спрашивать: «Не молодой ли это Еркович так славно поет?» От одной этой мысли его распирала гордость, улучшилось и настроение; он еще издали поздоровался со стоявшим подле кухни полуодетым Увальнем.
«А что, если я схожу туда и разбужу всех? Вот первая польза, которую я принес бы сегодня монастырю! Пойду!» — Баконя опустил кувшин с водой на землю и побежал к кухне.
— Кузнец, мельник, поднимайтесь! Солнце уже взошло! Косой, вставай и разбуди Жбана!
Из кухни донеслось только бормотанье. Возвращаясь, Баконя живо себе представил вчерашнюю скачку и прыжок Жбана. «Нету, брат, на свете еще таких, как буковчане! — сказал он сам себе. — Один этот рохля чего стоит! А каковы же те, из лучших! Прыгнуть из бочки — дело нешуточное!.. А Жбан уверяет, будто у них кузнец может руками сломать конскую подкову!.. Разве не молодцы эти буковчане? Да, брат! Ну, я тоже вспрыгну на всем скаку на коня, хотя бы пришлось переломать ноги!» Баконя остановился подле кувшина, представляя себе, как он сначала побежит рядом с лошадью, а потом вскочит на нее. Это случится в день храмового праздника перед множеством народа, и все будут ему хлопать в ладоши. Потом Баконя прикажет выкатить две огромные бочки, выше человеческого роста, влезет в одну и прыгнет из нее в другую. Тут уж народ придет в неистовство, потому что в Далмации очень ценят такие дела.
Когда Баконя нагнулся за кувшином, его взгляд упал на конюшню: дверь в конюшню стояла приотворенной. Поставив кувшин, он кинулся, позабыв про дядю, к конюшне. В ту же минуту полил дождь. Баконя толкнул дверь и с порога ласково позвал: «Буланый! Где мой Буланый!» Конь узнавал его по голосу и всегда отзывался ржанием. Однако Буланый не отозвался. Баконя вошел… ни Буланого, ни Сердаровой Звездочки, ни темно-гнедой Бурака, ни Вертихвостова вороного, ни двух лучших рабочих лошадей в конюшне не было. «Но где же они?» — спросил себя Баконя. Две клячи, жевавшие жвачку у яслей, печально поглядели на него и отвернулись, словно хотели сказать: «Нас не спрашивай!» Баконя во весь дух пустился к кухне.
— Где Жбан? — спросил он.
— Он, брат, только во вкус вошел