Шрифт:
Закладка:
Шукшин всё острее мучился неразборчивой гонкой своей жизни и вглядывался теперь в Шолохова, словно пытаясь понять: как он успел ещё тогда, к середине войны, не достигнув сорока, сделать то, что Шукшин, надрываясь, всё не мог успеть: сказать непререкаемое слово без скидок на что бы то ни было.
Он ехал к Шолохову напряжённо, волнительно, с несколькими огромными вопросами.
При этом надо понимать, кто такой был Шукшин к 1974 году. Народный любимец всея Руси, обладавший беспримерной, не меньше, чем у Высоцкого, популярностью и узнаваемостью: снявшийся в 25 фильмах, сам, как режиссёр, снявший пять полноценных картин, он был автором «Калины красной», вышедшей в прошлом, 1973 году. Фильм стал абсолютным лидером проката: его посмотрели свыше 60 миллионов человек. Как автора нескольких книг прозы, Шукшина самого экранизировали – был уже фильм «Конец Любавиных» по его роману «Любавины», написанному под безусловным влиянием шолоховских романов, как, впрочем, по факту, весь жанр советского эпоса – от «Вечного зова» Анатолия Иванова и цикла «Пряслины» Фёдора Абрамова до «Канунов» Василия Белова и трилогии «Судьба», «Имя твоё», «Отречение» Петра Проскурина. Имя Шукшина прочно стояло в ряду ведущих «почвенников». Главным делом своей жизни он видел экранизацию второго своего романа «Я пришёл дать вам волю», посвящённого Степану Разину.
Георгий Бурков вспоминал, что Шукшин «надеялся на отдельную встречу, готовился к ней… Он как бы хотел что-то вроде благословения, чтобы Шолохов какое-то слово заветное ему сказал с глазу на глаз…».
О чём он хотел сказать, спросить? Едва ли Шукшин сам знал до конца.
О надорвавшемся в катастрофах столетия русском народе.
Он уже готовился к съёмкам своего Разина и, конечно же, хотел говорить о нём: правдолюбце, который взыскует лучшей доли для всех, а в ответ его ломает государство, клянёт казённая церковь – но народ при этом своего героя помнит и поёт о нём песни из столетия в столетие.
Шукшин, конечно, болел темой донского казачества, которое он, выросший в Сибири, знал плохо, додумывал по ходу написания романа, интуитивно угадывая суть происходящего и путаясь в этнографии. Казаки у Шукшина изъяснялись «сибирским» языком, ходили по какой-то особой земле, где едва угадывалась донская степь – но для тех задач, что он себе ставил, это, быть может, и не имело определяющего значения.
Он, рискуя быть обвинённым в богохульстве, видел своего Разина подобием Христа, который осмысленно шёл на Голгофу.
И сходство, и различия шукшинского Разина и шолоховского Мелехова – очевидны. Оба героя настояны на одном: бесстрашном, неистовом поиске правды. Но Мелехов – сомневается, а шукшинский Разин с какого-то дня – уже нет, оттого, что, позвавший за собою людей, уже не имеет на это права. Оба мучаются на своих путях, греша и оступаясь, и страшная рана у обоих разрастается ровно посредине души.
Помимо этого, роднило Шукшина и Шолохова природное знание русской смеховой культуры, пересмешничество, порой весьма жёсткое. Бондарчук очень точно выбрал Шукшина на роль Лопахина, видя в его характере затаённое скоморошество, которое могло перейти то в припадок бешенства, то в приступ невыносимой жалости ко всему сущему.
Будучи сибиряком по роду, Шукшин был по-южному резок, вспыльчив. Его гибельный загул был в чём-то «казачьим», безоглядным: как лихое мелеховское пьянство посреди войны.
Едва ли Шукшин хотел услышать конкретные ответы. Но точно ждал отклика на то, что у него болело.
Однако не мог же он этой болью делиться при всех!
В присутствии съёмочной группы нельзя было затеять разговор о Разине: товарищи решат, что Вася тянет одеяло на себя, да и Бондарчуку может не понравиться – за другим же приехали. Притом что сам Бондарчук, оставив актёров в гостинице, с утра ушёл к Шолохову и проговорил с ним несколько часов.
Бурков прав: Шукшин сильно надеялся, что Шолохов уделит ему отдельное время.
В жаркий донской полдень Михаил Александрович и Мария Петровна встретили артистов во дворе, разглядывая их, словно Тарас Бульба с женой вернувшихся с учёбы Остапа и Андрия.
Перешли за стол: закусить, чем бог послал, без особых излишеств, но по рюмочке предложили.
Мария Петровна вспоминала про Шукшина: «Он ничего не ел, не пил. Всё смотрел на Михаила Александровича…»
Василия Макаровича не унизили вопросом, отчего он не выпивает и не имеет аппетита: Шолохов сам шепнул жене, что у него язва желудка и подносить ему не надо.
Шукшин расслышал. Его это по-хорошему удивило.
Удивляться тут, впрочем, было нечему: Шолохова наверняка заранее предупредил Бондарчук, боявшийся, что Шукшин сорвётся и запьёт. Тем не менее Шукшин был тронут – о здоровье всех остальных гостей Шолохов заботы не выказывал.
Внешне всё происходило и шумно, и доброжелательно, и весело. Но Шукшин упрямо ждал, что когда ознакомительная часть, а затем и развлекательная закончатся, тогда, может, найдётся минутка для него – и его отведут для беседы. Он же имел на это право, разве нет? Он же не просто артист был, хоть и почти самый молодой, на войну не поспевший – рядом с воевавшими Бондарчуком, Лапиковым, Никулиным. Зато он был свой брат литератор, знавший вес русского слова.
Компания, посидев во дворе, спустилась к Дону. Там погуляли. Вернулись обратно.
Несколько сохранившихся фотографий того дня показывают, как внимательно, почти ласково смотрит Шолохов на Шукшина. Как собранно, с затаённым ожиданием Шукшин вглядывается в шолоховские глаза, в его облик.
Всё, что нужно было сказать о предстоящей артистам и съёмочной команде работе, Шолохов сказал: коротко и предельно весомо, как умел он один.
– Как снимать? – спросили.
– Не отступайте от правды, – ответил.
– Можно взять это на вооружение? – сразу, привычной своей скороговоркой, спросил Шукшин. Для него слово «правда» имело значение абсолютное.
– Показывайте всё, как было… – спокойно повторил Шолохов.
– «Всё, как было?» – с нажимом переспросил Шукшин.
Шолохов понимал все эти акценты, конечно.
– Всё, – повторил и удивительно точно пояснил: – Победа-то наша.
Ближе к вечеру началось большое застолье.
Понимая, что отдельной беседы может и не случиться, Шукшин взял слово. Разговор – после актёрских баек Никулина и дружного хохота собравшихся – завёл неожиданный и жёсткий:
– Мы с вами распустили нацию, – сказал. – Теперь предстоит тяжёлый труд – собрать её заново, – веские слова свои произносил, глядя в стол, чтоб не сбиться. – Собрать нацию гораздо сложнее, чем распустить…
Стесняясь и чуть путаясь, говорил про то, что русский мужик вымирает, что его надо сберечь, что всё держится на нём.
Когда Шукшин закончил, воцарилось молчание на грани нехорошего удивления: что ж ты, Вася, затеял такую тему