Шрифт:
Закладка:
С публикации этой статьи началось странствие, которое вывело Георгия Владимова на дорогу большой литературы.
* * *
Георгий Николаевич Волосевич официально сменил фамилию на Владимов 14 августа 1967 года. Он объяснил мне это тем, что иметь разные фамилии сделалось сложным из-за чисто бюрократических причин, и формальные ситуации были единственной сферой, где еще употреблялась его настоящая фамилия. Никто не знал Волосевича, все знали Владимова.
Глава восьмая
Планета «Новый мир»
Москва, ты не веришь слезам – это время проверило…
Статью об арбузовской пьесе в «Театре» заметили в литературных кругах, и молодого автора стали приглашать в «Литературную газету», «Новый мир» и другие серьезные издания. Ровно через два месяца после публикации в декабрьском номере 1954 года статьи «К спору о Ведерникове», в начале марта 1955-го, вернулась из заключения Мария Оскаровна. «Огромная тяжесть свалилась с моей души и плеч, – вспоминал Владимов, – я даже дышать стал легче». Погодин напечатал еще две статьи в журнале «Театр», которые сам Владимов считал менее удавшимися, но, как он выразился, цитируя Остапа Бендера: «Процесс пошел…» В 1955 году Владимов был включен в шестерку делегатов от Ленинграда на Третье Всесоюзное совещание молодых писателей. В. Кардин[92] пишет, как, встретив Владимова на семинаре молодых критиков в Москве, они с Марком Щегловым убедили его переехать в Москву. В Ленинграде оставалась вышедшая из лагеря мать, но жить было негде, денег не было и печататься не удавалось. «Один черт…» – вдохновенно решил Владимов. С двумя чемоданами, полными книг, он сошел с поезда на московский перрон 30 января 1956-го, как раз накануне ХХ съезда КПСС.
Московские углы
Кардин великодушно предложил ему кров, поделив пополам книжными шкафами свою единственную комнату в коммуналке. Новый жилец, въехав за шкаф, «…первым делом поинтересовался: не последний ли этаж? Утвердительный ответ заставил его поморщиться. Считалось, будто жилье на верхнем этаже прослушивается с чердака… Прослушивание, слежка, перлюстрации относились к расхожим темам Владимова».
Воспоминания Кардина содержат много неточной и даже неверной фактической информации о детстве, юности и семье Владимова, но их главная и несомненная ценность заключается в описании характера молодого писателя. Если Кардин думал, что обретет веселого товарища по литературному цеху, он глубоко ошибся. Владимов был замкнут, немногословен, «вел свою игру», часто не посвящая Кардина в ее ходы и предпочитая держаться одиночкой: «Он не мог, не хотел… “раствориться в коллективе”. Поскольку обладал высокой степенью нерастворимости». Кардин отмечает также полное равнодушие к материальным и финансовым обстоятельствам: «На гонорары от внутренних рецензий и разнообразных публикаций мы вполне сносно существовали, не чувствуя себя обделенными фортуной… Нищета была привычным уделом служившей интеллигенции, и в “своей игре” Владимов менее всего уповал на весомый выигрыш».
Но по условиям прописки в Москве долго оставаться у Кардина он не мог. На смену ленинградским пришли московские углы. Мысль о слепнущей матери, ютящейся в Ленинграде по «углам» и лишенной привычной среды, очень угнетала его:
1956, 5 апреля
Здравствуй, мама!
Получил твое письмо. Что случилось с твоей рукой? Какая новая болячка свалилась на мою лысеющую голову? Я, к сожалению, ничем не могу помочь сейчас, сам не знаю, как доживу до получения каких-либо денег. Едва вот наскреб на конверт, а гонорар будет не раньше 25-го. И то – хорошо, если будет.
Со статьей вышла самая обыкновенная задержка. К этому я в последнее время так привык, что более ничему не удивляюсь. Сначала разводят руками и говорят: «Ах, черт возьми! Как талантливо, как здорово, как хлестко! Вот так надо писать, а то ведь у нас повальная серятина и тягомотина». А потом говорят: «Видите ли… вот мы тут читали… знаете, как-то оно у вас это самое… залихватски, что ли? Своеобразно как-то слишком, вы понимаете? Нет-нет, вы не подумайте, что мы предлагаем вам испортить… боже упаси! Сейчас такая борьба за интересность, а мы будем прижимать одного из самых талантливых и смелых авторов. Но все-таки надо это как-то, знаете, отрегулировать, смягчить, округлить… этак, знаете ли, унять полет фантазии. В общем, подумайте, подумайте, вам видней… и придите недельки через полторы». Вот такие истории повторяются с каждой моей вещью, а между тем на страницу идет самое дерьмо, от которого все носы воротят. Да в этом, собственно, и сама редакция признается с сокрушением.
Вещи, над которыми я работаю не меньше недели, возвращаются ко мне с пометками, а то, что пишется левой ногой за два-три часа, идет безоговорочно. Мне уже говорят: учитесь писать проходной материал, с ним меньше мороки, никто на него не обращает внимания, он проходит через оба уха без какой-нибудь ощутительной задержки. А на ваших вещах взгляд не может не остановиться, вот и пеняйте на себя. Никто не назовет меня бездарным или халтурщиком, только я хожу голодный и не могу продать изделий своего труда.
Хочу, наконец, развязаться с критикой. Отобрал пять лучших своих рассказов и отделываю их до филигранной ясности. В критике нельзя работать талантливому человеку, это не времена Белинского и Писарева, когда нуждались в истине и жаждали схватки. Теперь критика что-то такое формулирует, задевает какие-то авторитеты, они обижаются и давят своими афедронами на редакции. Нет, я изберу другой путь. Я превращу свои недостатки в достоинства. Я пишу о многом ярко и хлестко – прекрасно, пусть это будут яркие и хлесткие рассказы, пьесы, очерки. Они не заденут ничьих интересов, но зато я скажу все, что хочу сказать. А на авторитеты мне наплевать. Стоит ли ходить голодным, чтобы доказать какому-то Кочетову, что он не Достоевский? Думаю, не стоит.
Все это так, но вот денег нет. Нет никакой базы. У меня сейчас такая злоба, что дайте мне 1000 рублей, и я переверну весь мир, по крайней мере, мир литературный и театральный. Только злоба и поддерживает мои силы, потому что изголодался я до озверения. Обидно вспоминать свою молодость. Почему каким-то гнусным, тупым и пошлым пижонам не приходится унижаться из-за 100 рублей, почему они ездят в папиных «победах» и имеют собственные кабинеты в шестнадцать лет отроду? И почему ко мне так несправедлива судьба? Сколько я себя помню, я всегда голодал: голодал в Чалдоваре, голодал в Саратове, впроголодь кормили нас в Кутаиси, промелькнуло