Шрифт:
Закладка:
После пробуждения её страшно рвало, а потом наступила какая-то апатия. Мама не реагировала ни на что, даже на меня: она целыми днями лежала на кровати на боку, уставившись в стену. А мне было всего ничего: три годика. Тётя Айгуль звала повитух, каких-то бабок, но с мамой всё было плохо. И тогда тётя Айгуль решилась на крайнюю меру: оставила меня у соседки, бабушки Фирузы, а сама с криком «утонула!» ворвалась в дом. Мама повернулась и безразлично спросила:
«Кто утонул?»
«Дочка твоя, Бэтя, утонула… Недосмотрела я… Ох, не досмотрела… Прости меня…»
Мама села на кровати и уставилась на тётю Айгуль. А потом, как была, в одной рубашке, босая, бросилась бежать к реке. Тётя Айгуль догнала её у самой реки… Сказала, что я жива, что я у бабушки Фирузы, что мне было так плохо без неё, без мамы, что мама нужна дочке всегда… Обессиленная, мама опустилась на траву и заплакала. Впервые после похоронки заплакала. Она обнимала тётю Айгуль и просила прощения…
С тех пор мама никогда не покупала спиртного, и я выросла, не зная, что такое вкус водки.
Это имеет значение, Миша, к тому, что ты всю жизнь говорил, будто тебя нагло обманули.
Твоя мама, Двойра Зусмановна, баба Дора, как её все называли, приехала к нам, чтобы сделать замеры: платье – это был повод посмотреть на меня. Она взяла тебя с собой, чтобы ты тоже посмотрел и подумал: готов ли ты связать себя узами брака с этой девушкой, то есть со мной? Я была с тобой почти одного роста, Миша, у меня была шикарная чёрная коса, я была стройная, хохотала без умолку, и ты сказал своей маме, когда вы ушли: «Ну и дылда…»
А потом был твой день рождения. К тебе пришли друзья и какие-то девицы.
Я чувствовала себя неловко: попасть в незнакомую компанию, когда на тебя все смотрят и понимают, что ты там делаешь, – это так ужасно, я тебе скажу… Ты тоже был хорош: сел рядом со мной и налил мне рюмку водки. Что делать с этой водкой, я знала, но как это сделать, чтобы меня не осмеяла честная компания, – понятия не имела. Показаться дурой мне совсем не хотелось, и я залпом выпила всю рюмку. Все сказали «О!!!», а ты налил мне ещё одну рюмку…
Я хорошо помню, как сначала зашумело в голове, как стали ватными ноги и как потом мне стало легко и весело. Я неплохо пела и хорошо танцевала… Вся компания напилась и наелась, а весело было только мне…
Когда все разошлись, ты подошёл ко мне и сказал: «Знаешь, вот такая жена мине и нужна. Давай распишемся, что ли?»
Я сейчас всё это вспоминаю, и в голову приходит одна мысль: шлемазл ты, Миша… Разве же так делают предложение порядочной еврейской девочке?
Что? Что ты говоришь? Порядочные еврейские девушки не орут «да», пока не дослушают «предложение» до конца? Может и не орут. Но я была пьяна и я была одна. Так почему мне было не сказать тебе «да»? Как это, меня никто не хотел? Меня все хотели! Ой… Меня таки кто-то хотел! Но я не хотела того, кто хотел меня.
Один был «а поц – а будённовец», как называла его моя мама. Он был умным еврейским мальчиком, но таким худым, что мне казалось, его перешибёт ветром, как тростинку. Был ещё один, он таки мне нравился, но он не был евреем, и этот вариант вообще не рассматривался моей мамой. Она на корню зарубила нашу будущую любовь.
Третий был какой-то не такой: мама называла его «а грэпс», что в переводе значилось «отрыжка». Такое прозвище мама дала ему потому, что он всё время отрыгивал после еды. Мама сказала: «Доця, стакан воды на старости лет – это как раз таки про него. И не только на старости: ходить следом со стаканом воды за этим Трэпсом” – не дай Бог!»
Ты, Миша, был у неё «шейне ингл», «красавчиком», но все те десять дней, что прошли от нашего знакомства до свадьбы, она уговаривала меня подождать: «Доця, посмотри на его хитрющую рожу! Что ты будешь делать с его красотой? Вэй из мир! Ты будешь всю жизнь искать его у этих гоек и получишь “а гройсэ глик” (что означало “большое счастье”)… Послушай маму, доця!»
«Большое счастье» говорилось с укоризной и какой-то горечью, как могут говорить только настоящие «а идише мамы», понимающие, что ничего путного из этого «счастья» не выйдет…
Но я влюбилась в тебя, Миша, и знала, что мне больше никто и никогда не будет нужен…
Ровно через десять дней после нашего знакомства ты забежал за мной, я надела белое платье, которое сшила сама. Был сильный дождь, мы накрылись какой-то плащ-палаткой и побежали в ЗАГС. Там нас ждал твой друг и его девушка. Они и были свидетелями у нас.
Я никогда не забуду, как ты смотрел на меня в ЗАГСе и произносил своё «да»… Десять дней, и вот я стала твоей женой – женой абсолютно чужого мне человека. Что дальше? Как мы будем жить? Кто ты? Эти вопросы вертелись у меня в голове, но, глядя на то, как ты ставишь свою подпись, я понимала: ты мой, и мне больше ничего не нужно знать…
Потом была свадьба: мамы постарались на славу – все знакомые и не очень знакомые евреи пришли на нашу свадьбу, пили за наше здоровье, а я почему-то боялась на тебя смотреть… Невысокий, щупленький, с огромной светлой кудрявой шевелюрой, ты казался мне Богом, Миша… Ты был у меня первый и единственный, на всю жизнь. Только сейчас я понимаю, что такое «Богом данный»! Ты был моей судьбой, Миша, но тогда я этого не знала наверняка.
После свадьбы мы поселились у бабы Доры, и начались суровые семейные будни. Я помогала твоей маме шить, она учила меня готовить и всегда ворчала:
«Готэню, – говорила она, вскидывая руки к небу, – откуда взялась на мою голову эта шлепёрка (неряха)? А, грейсер данк (спасибо большое), дорогая Сарочка! А про тебя ещё говорят, что ты приличная сваха! Моему Мише предлагали таких девочек, таких красавиц, таких умниц, так на тебе: он таки выбрал эту дылду!»
– Я что-то не пойму: ты спрашиваешь или отвечаешь, Миша? Почему тебя обманули? Да, забыла, зачем стала рассказывать эти майсы…
Ты был тот ещё весельчак: к тебе часто заходили ребята, вы садились и выпивали. И