Шрифт:
Закладка:
«Сейчас мне не уйти, на ночь глядя. Он ждет, может, когда я лягу спать, чтобы прикончить сонную. Не успею охнуть».
Вытерла платком слезы и посмотрела на свои часики: было двадцать минут десятого. До утра она одуреет в горенке. Не одна же, с Дарьюшкой! Она чувствует, что Дарьюшка здесь, ходит и ходит, будто не может согреться…
Надо пойти в ревком. Кто-то сказал ей в Минусинске, что председателем совдепа в Белой Елани Мамонт Петрович Головня, чудак Головня.
Головня!..
Такой ли он, как в ту рождественскую ночь, когда она прибежала к нему в избушку Трифона Переметной Сумы? Помнит ли он Дуню?
V
И кажется Дуне, дом кряхтит, как часующий старик, вздыхает и молится, молится во здравие, а здравия нет и не будет, никогда не будет.
В руке Дуни револьверчик – она с ним не расстается ни на секунду.
Осмотрелась – в который раз! Четыре окна. Два в проулок и сдвоенное в улицу, закрыты на ставни с железными засовами. В стержнях – клинышки, вставленные в ушки-прорези. Двойные зимние рамы. Двустворчатая дверь. Изнутри – никакого запора. А что, если забаррикадировать дверь? В углу, под иконами – треугольный столик, на столике – флаконы, старая резная шкатулка, железная коробка и всякие безделушки. Если все это убрать, а столик поставить к двери – нет, не удержит! Надо подвинуть к двери круглый стол, а угловичок к нему. Сосчитала венские стулья. Семь штук. Еще есть большой платяной шкаф с зеркальной дверцей. Но шкаф Дуне с места не сдвинуть.
Послышались чьи-то шаги в гостиной. Кто там? Мать с Клавдеюшкой легли спать. Дуня прижалась к стене возле двери в сторону сдвоенного окна в улицу, замерла. Тихо будто. Но тихо ли? Кто-то, кажется, подошел к двери. Слух до того обострен, что Дуня явственно услышала чье-то трудное, напряженное дыхание по ту сторону двери. Отец! Жизнь и смерть в одно мгновение. Пощады ей не ждать. Он ее раздавит, как лягушку. Наступит сапогом, и мокрого места не останется. Боженька! Она читает мысли отца, словно они сочатся сквозь двери, прохватывая Дуню до печенки. Дверь тихонько скрипнула, а у Дуни лихорадочно запрыгало сердце. Револьвер она держит на уровне груди и палец на спусковом крючке. Стрелять будет без промедления, только бы не мимо, боженька, только бы не мимо! Половинка двери открывается, открывается, а Дуня готова втиснуться в стену: руку с револьвером подняла выше – холодный ствол прильнул к пылающей щеке, как льдинка. И тут раздался знакомый голос Алевтины:
– Ее тут нету.
Ага, вот он кого послал впереди себя! Ох, зверюга, боженька! Только бы не мимо. Стрелять надо в него, в отца, прежде всего в отца; только бы не мимо!..
От Дуни за створкою двери до сдвоенного окна – шага четыре. Кровать и шкаф в противоположной стороне. Она слышит, как Алевтина прошла в горницу, наверное, к кровати. Скрипнул стул, еще что-то, и тут же раздался приглушенный мужской голос:
– Ну?! – И через мгновение: – Ну?!
– Да где же она? Ни под кроватью, ни на кровати. Куда она девалась? В гардеробе, может? Господи, меня всю трясет. Уйдем, ради бога.
Тяжелые шаги. Алевтина шарахнулась к столу – свечи мигнули, и в тот момент кто-то трахнул в зеркало платяного шкафа – зеркало зазвенело и рассыпалось, а еще через миг:
– Где она, курва? Где она?!
А у Дуни, прижатой дверью к стене, не сердце, а перепелка в клетке – тики-тик-тики-ти-ти-ки – и часто-часто, кровь жжет-жжет щеки, шею, а с бровей пот льется – холодный пот. Еще чьи-то шаги и чужой голос:
– Уходить надо, Елизар Елизарович. Не ровен час, ревкомовцы нагрянуть могут.
– Где она, стерва? Где? – рычит зверь, быстро выкатывается из горницы в гостиную и там орет медвежьим голосом: – Где она, спрашиваю! Где?! Ты, сальная бочка! В пыль-потроха!..
– Аааа! – разнеслось по дому.
Дуня догадалась: отец схватил мать за горло. Выскочить бы, да в спину ему или в голову, а ноги деревянные, деревянные, и спина приклеилась к стене.
Голос Клавдеюшки:
– Папенька, папенька!
– Заааддаавлюуу! Тваарюуууги!
– Елизар, Елизар!..
– Господи помилуй, Господи помилуй! – кто-то молится басом.
– Клавдея, убью! Говори, куда ее спрятали. Живо! Уууудавлю!
– Папенька, папенька!..
Хлесть, хлесть, хлесть…
– Аааа! Папенькаааа! Спаси, Господи! Папенькаааа!..
– Елизар! Я ухожу. Ко всем чертям. Ухожу. Пойдем, Микула.
– Опомятуйся, хозяин! Опомятуйся. Уходить надо.
Хлопнула дверь: кто-то ушел.
И тут на спаде голос Клавдеи:
– Папенька! Папенька! В горнице она! В горнице. За дверью.
В тот же миг Дуня отпрянула от двери. Сейчас она успокоилась, как бывало не раз на фронте. Ни дрожи в руке, ни замиранья сердца. Раздались выстрелы в одну и в другую половинки двери. Бах, бах, бах! И визг, и рев маменьки с Клавдеюшкой, что-то грохнулось там, стул, что ли.
Запричитала Алевтина:
– Уйдем, Елизар! Ради всего святого. Она убежала в ревком в одном платье. Или ее спрятала кухарка. Пока сыщешь… с револьвером она, с револьвером!
– Изрешечу пулями! Изрешечу, сволочь!
– Ужасно глупо! Ужасно глупо. Ради бога!
Ревет мать, и Клавдеюшка заливается слезами, а громовой голос угрожает:
– Ну, помни, сальная бочка! Я еще понаведаюсь. Ууу, твари!..
– Скорее. Ради всего святого! Скорее!
Шаги. Шаги.
Хлопнула дверь.
Дуня ни жива ни мертва. Сердце до того сильно прыгает, как будто гонится за папашей. Закурить бы. Ох как хочется закурить. Боженька, хоть бы одну затяжку. Ноги в коленях дрожат, и всю трясет – зубом на зуб не попадает. Громко бьют часы с оттяжкой: бом-хорр-бом-хрр-бом! – три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… Только-то? Может, не все удары сосчитала?
А из гостиной:
– Дунька-то… она же… там была, маменька…
– Ооох, оох!.. голову разламывает… ооох! Думала – смертушка. Шею не повернуть. Ооох! Да што же это, господи? Ноженьки не держат. Дай порошки от головы. Ооох, не доживу до утра. Как было все ладно, явилась проклятущая, содом подняла!..
– Убил ее папенька, наверно, – лопочет горбунья. – Чтой-то страшно мне, маменька. Где Гланька? Гланька!
– Не ори! Дай порошки, говорю. И от сердца капли.
Дуня вышла из горенки. Клавдеюшка замерла на пороге, вытаращив глаза, ахнула, вскинув руки, сползла по косяку на порог.
– Ой, господи! – вскрикнула мать и, завидев Дуню с револьвером, заорала: – Каараааууул!
На сгиб левой руки перекинут лакированный ремень буржуйской сумки. Достала папироску с зажигалкой, закурила, кося глаза на Клавдею.
– Ну, я вам припомню, сестрица и маменька! – зло сказала Дуня и, схватив Дарьюшкину дошку со стола, не выпуская из зубов папироску, застегнулась на три пуговки.
– Ооох!.. Смертушка!..
Возле дивана – лоскутья желтой дошки. Шапочка уцелела.
Дуня взяла баульчик, шапочку и шерстяные варежки.
– Ооох!.. Не доживу до утраааа!..
– Доживете, маменька! Доживете.
– Ну, сыщет тебя смерть, потаскушка! Прооклинаааю!..
– Кляните, кляните! Черт с вами!
Прислушиваясь к чему-то, взглянула в темную прихожую и потихоньку вышла из гостиной.
VI
Лампа с закоптелым стеклом, тусклость, и две головы лицом к лицу – совещаются; они – ревкомовцы, на них вся ответственность и тяжесть новой Советской власти; жизнь требует немедленных решений и деяний, а у них ни опыта, ни умения.
Мамонт Головня – председатель ревкома, прямой и высокий, как колокольня, рыжий Аркадий Зырян – его заместитель, единственный большевик на всю Белую Елань.
В Белой Елани будоражатся тополевцы; по Сагайской волости рыскает банда Юскова – Урвана, где-то здесь прячутся святой Прокопушка Боровиков, есаул Потылицын, братья Юсковы – Елизар и Игнатий, бывший урядник; в ревкоме дежурят поселенцы с фронтовыми винтовками.
Времечко…
– Гляди, Мамонт, поджарят нас контрики Елизара Юскова, – бурчит Аркадий Зырян.
Головня подкручивает пальцами стрелку уса:
– Глядеть надо. В оба.
– Глядим, а што толку?
– Пощупать надо тополевцев.
– Может, они на заимке