Шрифт:
Закладка:
– Доехали, и слава богу! Пора и разъехаться, Ной Васильевич.
И – разъехались…
Завязь седьмая I
В доме Юсковых справлялись поминки по утопшим. Потчевались на одиннадцати столах родичи, единоверцы-федосеевцы, работники со своими бабами и чадами; для всех пшеничной кутьи хватило.
Каждый, кто уходил с поминок, с некоторым страхом заглядывал в малую горенку. На круглом столе, крытом черным бархатом, лежали вещи утопшей: дошка, шаль, платье, часики, и горели толстые восковые свечи в позолоченных подсвечниках. В большой гостиной, где отводили поминки, в переднем углу под старообрядческими иконами мотали свои желтые язычки восковые свечи, хотя и без них было светло от двух ламп-молний, свисающих с потолка.
Во всем доме держался приторно-сладковатый запах тлена, как будто всюду лежали покойники.
Поминальную службу по федосеевскому обряду справил старший из братьев Юсковых, Феоктист Елизарович, и тут же ушел со старухой – расхворался.
На час после поминального бдения остались свои: Михайла Елизарович с супругой Галиной Евсеевной; женишок горбатой Клавдеюшки, прыщеватый детина Иванушка Валявин, покорный сын своей родимой матушки Харитиньи Пудеевны; чуть в сторонке супились золовки – Фекла Андриановна и Марья Никаноровна, жены братьев Потылицыных, арестованных ревкомом.
– Вот оно как привалила беда-то, – кряхтел Михайла Елизарович.
Говорили вполголоса, неторопко, чтоб не потревожить витающие над миром души утопших.
Александра Панкратьевна, как и дочь Клавдеюшка с домоводительницей Алевтиной Карповной, во всем черном, вспоминали, какая была Дарьюшка в живых: умница, писаная красавица, и сколько же было достойных женихов! Хоть бы тот же есаул, Григорий Андреевич.
– Н-не судьба, в-ид-но, – начала, заикаясь, Любовь Гордеевна, женушка Игната Елизаровича; слова ее были пухлые, надутые, как мыльные пузыри, да и сама она была сдобная, точно подоспевшее пасхальное тесто. – В-вот м-маменька-ка-по-пок-койница г-говаривала: от судьбы н-не от-творачивайся, в-везде найдет.
– Судьба, она завсегда, – начал было и тут же кончил Иванушка, поглядывая на горбатую невесту Клавдеюшку: приданое-то обещано не горбатое. Да вот как теперь будет? Сам Елизар Елизарович в банде, а тут еще утопленники. Как бы приданое мимо рыла не проехало. Вот тебе и судьба!..
– Не судьба, а муть земная закружила Дарью, – сказала престарелая Галина Евсеевна; глаза ее уперлись – один в передний угол, второй косил к двери. – А всему причиною – ведьма Ефимия.
– Оно так! – поддакнул Михайла Елизарович. Он сидел под двумя чеканными лампадками – на лысину его падала тень от божницы; по жилетке – золотая цепь.
Стряпуха Аннушка с дочерью Гланькой, тоненькой, как веретено, с льняной косой через плечо по цветастому ситцевому платью, собирали со столов грязную посуду, а работницы Мавра и Акулина уносили ее на кухню.
Слышно было сквозь двойные рамы, как кто-то подъехал к дому; Иванушка заглянул в окно, отвернув штору, но матушка Харитинья торкнула его локтем в бок, и он сразу принял прежнее почтительное положение.
Алевтина Карповна угощала вином и закусками.
На час бдения для близких стряпуха Аннушка с Гланькой собрали два стола со всевозможными закусками и винами в толстых бутылках и даже французским коньяком.
– Хоть бы Дунюшка сыскалась, – покручинилась Александра Панкратьевна. – Может, тоже в живых нету?
– Жива, должно, – буркнул Михайла Елизарович.
– Не про Дуню вспоминать в такой час, – пропела Алевтина Карповна. – Если бы вы знали, как она собой распорядилась в городе. Лучше бы такой дочери на свете не было. Стыд и срам…
Как раз в этот момент из прихожей вошла женщина в пестрой собачьей дохе. Воротник дохи поднят и завязан на сыромятные ремешки – лица не разглядеть.
– Про Дуньку што толковать, – поддакнул Михайла Елизарович. – Не приведи бог, до чего верченая была. Не я ли отвез ее в скит, чтоб образумилась! Што она там наделала? Игуменью поленом умилостивила – и бежать.
– Гланька, спроси-ка! – кивнула Алевтина Карповна на гостью в дохе, будто примерзшую к половицам у порога.
Шустрая Гланька, игривая и веселая, как молочная телка, заглянула в чернущие глаза гостьи, спросила: чья, откуда? Та ни слова.
– Глухая, што ль?
Гостья развязала тесемки, сбросила доху прямо себе под ноги, стянула суконную шаль с меховой шапочки и тогда уже, расстегнув крючки, не торопясь сняла желтую шубу, и тут у всех перехватило дыхание.
Дарьюшка!
Истинная Дарьюшка. Это ее углисто-черные брови, черные, влажно-блестящие глаза, румяное впалощекое лицо с ямочкой на подбородке, вздернутый носик, рост и перехват талии.
Дарьюшка!
Знакомыми движениями рук сняла шапочку, поправила пышный узел кудрявившихся волос, взяла лакированную сумочку с блестящим замком, перекинула ремень на сгиб левой руки – и ни слова. Ни здравствуй, ни прощай. Стоит и смотрит, как будто вяжет всех в ку чу одной веревкой.
– Свят! Свят! – испугались золовки Потылицыны.
– Господи помилуй! – перекрестился Михайла Елизарович.
– Чего испугались? – спросила гостья, тиская ладонь ладонью. На ней была расклешенная кашемировая юбка до носков поярковых сапожек, бордовая кофта в талию, с пышными плечиками, длинными рукавами, в мочках ушей золотые дутые серьги, как у цыганки. – Дуню судите, слышу, – тягуче проговорила она. – А за судью-то кто у вас?
– Спаси Христе! – ахнула Галина Евсеевна, втискиваясь в мягкое кресло.
Александра Панкратьевна вскрикнула и повалилась на лавке; Клавдея успела поддержать маменьку. Гостья подскочила к ним, обняла мать и попросила воды. Никто не сдвинулся с места.
– Дайте же воды! Оглохли?!
Прислуга Гланька подала стакан воды, а у самой глазенки как два бесика – туда-сюда, туда-сюда.
Клавдеюшка нежданно опознала:
– Дуня же это! Дуня! Маменька! Дуня приехала.
Дуня спрыснула лицо матери, та очнулась, и руки ее сами собой потянулись к дочери.
– Дунюшка!..
– Маменька!..
– Как ты меня испужала, господи. Слава Христе, возвернулась. А у нас-то горюшко какое! О-ох!..
Дуня выпрямилась, хрустнула тонкими пальцами и опять быстро взглянула на всех родичей, передернула губы, а мать ей: помяни, мол, деданьку Елизара и сестрицу Дашеньку; ни слова в ответ, только вздох на полную грудь.
– Помяни, помяни!..
Дуня с омерзением уставилась в белые тускловатые глаза Алевтины Карповны, и та отпятилась в тень резного буфета.
Клавдеюшка молвила, что инженер Грива, супруг Дарьюшки, по наущению-де ревкомовцев проклял Дарью.
– Не Грива, а Боровик-злодей измытарил, – ловко повернула оглобли Галина Евсеевна.
Дуня щурилась и молчала: пухлые губы кривились в злой усмешке. На столах печенье, варенье, кутья в хрустальной вазе, золотые ложечки, серебряные приборы, причудливые рюмки в потеках красного вина, рябчики, тетерки, остатки зажаренных в собственном соку молочных поросят, бутылки с вином и марочным коньяком.
Жирно.
Дуня взяла со стола бутылку коньяка, вынула пробку и налила не в рюмку, а в тонкий стакан. Все узрились, как текло улыбчатое золото до кромок стакана. Тонкие пальцы обняли резной стакан; на пальцах кольца, суперики; браслет с инкрустациями на запястье.
Встряхнула головою – кудряшки волос затрепыхались на всю грудь.
Подумала секунду, стакан мелко вздрагивал в смуглой руке. И так, ничего не сказав, выпила до дна – и стакан об пол: звон раздался.
– Спаси Христе! – ахнули родичи.
Мать привычно запричитала; Клавдеюшка тонюсенько вторила, как подголосок в церковном хоре.
Галина Евсеевна, ворочаясь в кресле, сказала, что варначье отродье, Тимофей Боровиков, большевик, а вместе с ним всякая рвань и шваль поселенческая превратили землю в камень и что от Боровиковых только и мог выползти такой лютый волк, как душегуб Тимофей. Говоря так, она испытующе поглядывала на Дуню: истая Дарья! Говорят, клиентов любовью одаривала, с рук на руки шла; а как себя держит?! Будто из заморского променада пожаловала в чине генеральши.
– Оно так, под немцами и жидами ходить будем, – ввернул Михайла Елизарович.
Тут и посыпалось. И немцы, и большевики, и поселенцы с ревкомовцами, всех свалили в одну яму – лопаты бы только в руки.
– Всех, всех передушат!..
– Врете! – вдруг оборвала Дуня разноголосую сумятицу голосов. И топнула – стекло под ногою хрустнуло. – И на Боровикова врете. На всех врете и не краснеете.
– Вот так гостьюшка!
– Не успела ноги перенести через порог…
А Дуня свое вяжет:
– Да не шипите вы, как змеи. Не шипите! Видела я этого «злодея» – знаю. Не злодей он вовсе, а добрый человек. Душевный. И глаза у него светлые, открытые, добрые, понимаете? Добрые! Это вы злодеи! Всю мою и Дарьюшкину жизнь искалечили. Не папаша ли измывался надо мной? И выкинул из дома, а ты, дядя Миша, благостный, увез меня, связанную, в скит, чтоб я