Шрифт:
Закладка:
Он угомонил шумевших, потребовал объяснения и рассудил, что кисет и трубка неделимы, по крайней мере, обладатель трубки остался также и при кисете, на что уже никто после решения начальника не сердился, и всё опять успокоилось.
XXVII
В каком бы скверном положении ни находился человек, но если он видит рядом кого-нибудь ещё в худшем, то ему как будто легче, и он становится терпеливее, стыдясь жаловаться на свою судьбу, когда другому хуже, чем ему.
Урвич был привязан, но некоторая свобода действий всё-таки оказалась предоставлена ему.
Руки загнули назад, однако, они всё-таки были довольно свободны, и шедшая от них верёвка к кольцу была настолько длинна, что он мог стоять и сидеть, если хотел, и даже сделать несколько шагов в сторону.
Старый Джон между тем был прикручен к мачте, обвитый вместе с нею верёвками, и не мог двинуть ни рукой, ни ногой.
Он так же, как и Урвич, глядел на сцену дележа вещей, скрипел зубами и ворчал ругательства.
Изредка он делал усилия, чтобы высвободиться из опутывавших его верёвок, но они держали его так крепко, что всякие его попытки даже шевельнуться были напрасны, и он мотал только головой; при этом лицо его густо краснело, жилы наливались на шее, и глаза таращились из-под седых бровей грозно и страшно.
Но угрозы и ругательства его ни на кого не действовали: черномазые были заняты своим делом и не заботились о привязанном Джоне.
Когда делёж был окончен, на палубу стали выносить ящики с бутылками рома, и ящики эти нагромоздились большой кучей.
Урвич, взглянув на них, ещё раз должен был изумиться, какой огромный запас сделал Дьедонне.
Хотя в его положении весёлость была и не совсем уместна, но он невольно улыбнулся, подумав, какую бы скорчил физиономию жадный француз, если б увидел, кто пользуется заготовленным им ромом.
Чумазые взяли по бутылке, откупорили, понюхали, почмокали губами, очевидно, одобрив качество напитка; затем они сели на палубу, поджав под себя ноги, и образовали большой круг.
Один из них встал и, подняв над головой бутылку, проговорил что-то по-своему, после чего все также подняли бутылки и, потрясая ими, громко заорали.
После этого началось пение.
Черномазые, сидя в кругу, тянули прямо из горлышка и пели. Сначала звуки их песни были протяжны и заунывны и часто прерывались однообразным припевом, похожим на вой дикого животного.
По мере того, однако, как пустели бутылки, напев становился веселее и чаще, пока не перешёл, наконец, в дикий крик. Двое вскочили в круг и начали плясать, а остальные в такт ударяли бутылками о палубу. Музыка получалась странная и слишком громкая даже под открытым небом океана.
Черномазые заметно пьянели.
Взглянув на старого Джона, Урвич поразился и испугался того, что делалось с ним.
Лицо у него совсем посинело, судорога кривила рот и словно пена показывалась у губ.
Он хрипел, силился крикнуть, так чтобы заглушить пьяный разгул и вопли чёрных.
— Пить… дайте мне пить… негодяи! — завопил он.
О нём вспомнили и оглянулись. Но лучше бы он не напоминал о себе.
То, что произошло затем, не могло сравниться своим ужасом ни с какими мучениями, о которых слышал когда-нибудь Урвич или читал. А уже видеть ему никогда, конечно, не приходилось ничего подобного.
— Молчать! — крикнул привязанному Джону один чернокожий по-английски, сильно, впрочем, исковеркав это слово.
Но Джон не слушал его и продолжал вопить. Тогда черномазый размахнул пустой бутылкой и кинул её. С необыкновенной силой, вертясь, пролетала она и ударилась в мачту над головой Джона, звонко рассыпавшись мелкими осколками. Осколки эти обсыпали привязанного.
И вслед за первой бутылкой полетала вторая, третья, и ещё, и ещё…
Иные из них не попадали в цель, пролетали мимо, падали на палубу и разбивались, но большинство метко было направлено в голову старого Джона, которая служила мишенью.
Зрелище было ужасное.
Бутылки рассекали ему кожу, окровавленная голова свесилась. Старый Джон стонал, но стонал недолго.
Он умолк, потеряв, видно, сознание, и только тело его судорожно вздрагивало.
Черномазые насмерть добивали его бутылками.
То, что он должен был терпеть теперь, было несравненно более жестоко, чем пытка плетьми, приготовленная им для Урвича.
И если он получал наказание за эту пытку, то оно было несоразмерно сурово и бесчеловечно, если можно говорить тут о человечности вообще.
Но один Бог знал, какие вины и какие преступления искупал старый Джон своей мучительной, ужасной смертью.
Дикие беспощадно продолжали свою оргию.
Урвич чувствовал, что у него темнеет в глазах, мысли путаются; он не мог дольше смотреть, закрыл глаза, палуба словно зашаталась под ним; он протянул бессознательно вперёд руки, как бы желая остановить отвратительное кровавое дело, попытался крикнуть и повалился без чувств.
XXVIII
Урвич упал без чувств, и всё смешалось у него; он перестал сознавать и не знал, что было потом и не помнил.
В этот день он с утра не ел ничего и, истомлённый духовно и физически, не мог выдержать дикой расправы чёрных со старым Джоном.
Обморок его был глубок и продолжителен, по крайней мере, так показалось ему, когда первые проблески сознания явились у него, проблески слабые до того, что он не мог распознать, было ли это наяву или в бреду, или, может быть, даже и не в бреду, а в каком-нибудь особенном, нездешнем, неземном состоянии.
Прежде всего ему пришло в голову, что так хорошо может быть только после смерти. Ему было очень хорошо.
Тело испытывало необычайную приятность и теплоту, покой и удобство.
Он будто лежал на чём-то мягком, тёплом и удобном на спине, и голове было очень ловко.
Откуда-то слышался невнятный гул; воздух был тих, свеж и необычайно ароматен.
— Это рай! — проговорил Урвич.
И снова всё заволоклось для него дымкой, и снова всё перестало существовать для него, и сам он тоже погрузился в небытие.
Потом он помнил яркий свет, какие-то голоса, говорившие, как ему показалось, по-русски, но что именно — разобрать он не мог.
Он открыл глаза и сейчас же зажмурился от лучей яркого солнца.
Как будто раздалась откуда-то очень издали музыка, убаюкивающая и ласкающая.
Он опять открыл глаза, и перед ним, как видение, мелькнуло хорошенькое, прелестное личико. Он видел его одну секунду, меньше секунды… один миг, но забыть его уже было нельзя!
— Он очнулся! — сказал кто-то.
Урвич хотел ответить, что нет, он не очнулся и вовсе не хочет приходить в