Шрифт:
Закладка:
– Вообще-то нет, – ответил врач. – Она уже внесена в расписание.
В тот день, когда запланировали трахеостомию, отключили энцефалограф.
– Все выглядит неплохо, – твердили мне. – Она пойдет на поправку быстрее, как только мы сделаем трахеостомию. Мы уже отключили энцефалограф – вы, может быть, не заметили?
Это я-то не заметила?
Мое единственное дитя.
Мое дитя в коме.
И я, может быть, не заметила, войдя в палату реанимации, что на мониторе исчезли линии, обозначающие жизнь ее мозга? Что экран над ее кроватью почернел, мертв?
Оказывается, это был прогресс, но в первый момент мне вовсе так не показалось. Я вспомнила, как в реанимации говорили, что в Общеклинической больнице Сан-Франциско отключают мониторы, когда приближается смертный час, потому что члены семьи слишком много внимания уделяют мониторам, а не самому умирающему. Я испугалась, что и тут действовали из тех же соображений, И даже когда меня уверили, что это не тот случай, я все-таки отводила глаза от пустого монитора энцефалографа. Я уже привыкла наблюдать за кривой, отражающей деятельность мозга. Словно слушала мысли Кинтаны.
И я не понимала, почему, раз уж аппарат все равно стоит в палате без дела, нельзя было оставить его включенным.
На всякий случай.
Я задала этот вопрос.
Не помню, получила ли я ответ. В ту пору я задавала много вопросов, на которые никто не желал отвечать. А те ответы, что мне давали, оказывались неудовлетворительными вроде этого: “Операция уже внесена в расписание”.
В неврологической реанимации трахеостомию делают всем, твердили мне в тот день. У каждого пациента наступает мышечная слабость, при которой удалить дыхательную трубку становится проблематично. Трахеостомия снижает риск повреждения трахеи. Трахеостомия снижает риск развития пневмонии. Посмотрите направо, посмотрите налево: на обеих койках рядом с вашей дочерью у пациентов трахеостома. Операцию можно провести на фентаниле и мышечных релаксантах, наркоз продлится не более часа. Трахеостомия не оставит никаких следов, “маленький шрамик-ямочка”, не о чем говорить, “а со временем, вероятно, и шрам рассосется”.
Последний пункт они все время подчеркивали, словно я возражала против операции исключительно по эстетическим соображениям. Это же были врачи, пусть и свежеиспеченные, а я – профан. Стало быть, у меня и не могло быть иных тревог, кроме легкомысленных забот о внешности.
На самом деле я понятия не имела, почему я так боролась против трахеостомии. Теперь я думаю, что сопротивление росло из того же источника суеверий, из которого я черпала столь многое после смерти Джона. Если ей не разрежут горло, завтра же она может прийти в себя, сможет есть, говорить, вернется домой. Если обойдется без трахеостомии, в субботу мы уже, наверное, сядем в самолет. А если ей пока запретят перелет, я заберу ее к себе в “Беверли Уилшир”: сделаем маникюр, посидим у бассейна. А если и потом ей не разрешат перелет, поедем в Малибу, погостим у Джин Мур, отдохнем.
Главное – не делать операцию.
Безумный ход мыслей – но я и была безумна.
Сквозь синие, с принтом, хлопчатобумажные занавески, разгораживавшие койки, я слышала, как люди общаются со своими функционально отсутствующими мужьями, отцами, дядьями, коллегами. Справа от Кинтаны лежал мужчина, пострадавший при несчастном случае на стройке. Его навестили товарищи, присутствовавшие при несчастном случае. Обступили койку и пытались объяснить, что произошло. Там была машина – нет, это кран – я услышал грохот – я стал звать Винни. У каждого имелась своя версия, и эти версии слегка отличались друг от друга. Оно и понятно, ведь очевидцы находились в разных местах и каждый видел свое, но я помню, как меня подмывало вмешаться. Помочь им согласовать эти истории: мне казалось жестоким обрушивать столько взаимопротиворечащих сведений на человека с травмой мозга.
– Все шло как обычно, и вдруг стряслось такое дерьмо, – сказал кто-то из них.
Пациент не отвечал, да и не мог, у него была трахеостома.
Слева от Кинтаны лежал мужчина из Массачусетса, он пробыл в больнице уже несколько месяцев. Он приехал вместе с женой в Лос-Анджелес к детям, упал с лестницы, после этого вроде был в полном порядке. Еще один совершенно обычный день. Потом у него начались проблемы с речью. Все шло как обычно, и вдруг стряслось такое дерьмо. Теперь у него развилась пневмония. Дети приходили и уходили, но жена всегда была рядом, тихим грустным голосом о чем-то его просила, уговаривала. Муж не отвечал: ему тоже сделали трахеостомию.
Операцию Кинтане сделали первого апреля, в четверг. Во второй половине дня.
К утру пятницы большая часть успокоительного, требовавшегося при использовании дыхательной трубки, вышла из организма, и Кинтана открыла глаза и сжала мою руку.
В субботу мне сообщили, что на следующий день или в понедельник ее переведут из реанимации в неврологию на шестом этаже. Шестой и седьмой этаж университетского медцентра полностью занимала неврология.
О том, как ее перевозили с этажа на этаж, у меня не сохранилось воспоминаний. Думаю, это было в какой-то из ближайших дней.
Однажды днем, после того как Кинтану перевели из интенсивной терапии, во дворе “Медкафе” я столкнулась с той женщиной из Массачусетса.
Ее мужа тоже выписали из реанимации, теперь его переводили в “учреждение хронической реабилитации”. Мы обе знали, что “отделение хронической реабилитации” – то же самое, что брошюры страховых компаний и больничные координаторы именуют попросту хосписами. Но вслух мы этого не говорили. Она хотела, чтобы мужа перевели в одиннадцатикоечное отделение активной реабилитации в нейропсихиатрической больнице университетского медцентра, но его туда не приняли. “Не приняли”, – так она сказала. Ее беспокоило, как она будет добираться до учреждения хронической реабилитации – в наличии имелись койки либо в учреждении возле аэропорта, либо в Чайнатауне, а она не умела водить машину. А у детей работа, серьезная работа, они не смогут возить ее каждый день.
Мы сидели на солнышке.
Я слушала. Она спросила про мою дочь.
Не хотелось признаваться, что мою дочь как раз переводят в одиннадцатикоечное отделение активной реабилитации в нейропсихологии.
В какой-то момент я заметила, что пытаюсь, словно овчарка, пасти врачей, одному интерну указываю на пролежень, другому напоминаю, что надо взять анализ мочи и проверить, нет ли крови в катетере, настаиваю на допплер-УЗИ, чтобы проверить, отчего болит нога – нет ли тромба, – и когда ультразвук показывает, что у Кинтаны в самом деле формируются тромбы, настырно повторяю: я хочу, чтобы пригласили для консультации специалиста по свертыванию крови. Я написала на бумаге имя специалиста, которого хотела пригласить. Предложила сама позвонить ему. Эти мои хлопоты отнюдь не завоевали мне симпатии молодых людей и девушек, составлявших основной персонал клиники (“Если вы беретесь вести этот случай, прошу меня уволить”, – сказал в итоге один из них), но зато я чувствовала себя менее беспомощной.