Шрифт:
Закладка:
– Вот дупель!
– Не перебивайте, пожалуйста! Моряка, значит, арестовали и посадили в тюрьму. Пожизненно…
– Ну твари – на всю железку! Выходит, один хер, что Франция, что…
– Но не в такую, как наша, – я мотнул головой в сторону тюремной трубы. – А в замке, что на острове Иф.
– Вроде Соловков…
– Там, на острове Иф, моряк познакомился с аббатом…
– Это кто?
– Ну вроде попа.
– Ерша гонишь, малец! У них попов не сажают!
– Ничего не гоню! Да и неважно, не в том дело! Короче, аббат этот рассказал моряку про сокровища, которые он спрятал…
– Ну и баклан, поп этот!
– Да он старый совсем! Рассказал и помер!
– Во облом! – повариха явно расстроилась.
– Не – всё классно вышло! Моряк вместо мёртвого аббата лёг, его зашили в мешок и бросили со скалы в море…
– Ну вертухаи, ну лопухи! А как же он, моряк-то? В мешке? Зашитый?
– Ну он же моряк! Он под водой пять минут, наверное, может просидеть! Он мешок разрезал…
– Фартово! А сокровища?
– Нашёл! И вернулся в Марсель! Но под личиной графа Монте-Кристо. Чтоб никто его не узнал.
– Ясно! Ксиву слепил новую, короче.
– Ага. Вроде того, – я решил в подробности не вдаваться, тем более, что в урезанном журнальном изложении вопрос паспорта и прописки графа не обсуждался.
– Ну вернулся, значит, в Марсель и отомстил всем, которые его предали. Только Мерседес пожалел, хоть она и женилась на том гаде…
– Замуж вышла, – поправила Линда и задумчиво добавила. – Пожалел, профуру. Любил, видать крепко…
Мы замолчали. Линда стояла на коленях, задумчиво наклонив голову. На окраине города, где-то у Еврейского кладбища, забрехала собака. Ей ответила другая, хриплым басом. Я разглядывал свои драные сандалии из коричневого кожзаменителя, облупившуюся краску крыши, трафаретную надпись на одеяле, всё-таки вынесенном из санчасти. Скорее всего, самой Линдой. Она шмыгнула носом, сплюнула.
– Тебя как звать?
Я ответил.
– А лет сколько?
Я соврал.
Мы снова замолчали. Время остановилось. Потом Линда потрогала шею, точно у неё прихватило горло, откашлялась.
– Поди сюда, – тихо позвала повариха странным голосом, настороженным что ли. – Ближе… Да, ближе. Не укушу…
Ухватив за ремень, она притянула меня. Звякнула пряжка. Ловко, одной рукой, Линда расстегнула две верхние пуговицы. Рывком, вместе с трусами, стянула до колен школьные портки. Сердце моё ухнуло в бездну. Напоследок успел подумать о позорных сатиновых трусах.
– Точно пятнадцать? – подняв лицо, спросила повариха.
Я пискнул что-то в ответ и в ужасе зажмурился. Больше всего я боялся сойти с ума или умереть от разрыва сердца.
Потом мы просто лежали. Лежали бок о бок, сцепив жаркие потные пальцы, и молча пялились в небо. Экстаз мой щенячий сменился тихой радостью с оттенком сладкой тоски – будто я уже умер и угодил в рай.
Линда свободной рукой нашарила свою «Приму». Закурила. Едкий табачный дым смешался с запахом её тела – бабий пот и горькая корка ржаного хлеба. Так пахнет баня, если на камни плеснуть светлого пива. Пару раз, не выпуская сигарету из пальцев, она дала затянуться и мне. Я вдыхал дым осторожно, стараясь не закашляться.
Она начала говорить, рассказывать про себя. Глядя на облака, которые равнодушно ползли на расстоянии вытянутой руки. Её монотонный тихий голос – наверное это из-за акцента, показался мне каким-то таинственным, почти сказочным – будто со мной беседовала русалка или инопланетянка. Я молчал и слушал. Одновременно я ощущал, что со мной творится что-то неладное. Страшное и восхитительное чувство – мне хотелось рыдать и смеяться, хотелось прижаться к этой большой рыжей женщине, прижаться до боли. Вдавить себя в неё, слиться воедино с белым телом.
Линда родилась в Латгалии, на хуторе под Крустпилсом. У синего лесного озера, окружённого корабельными соснами. В ручье водились раки, а к концу июня поляна перед домом становилась красной от земляники. Когда Линде исполнилось одиннадцать, отец убил мать – зарубил топором. Отцу дали пятнадцать лет, девочку отправили к бабке в деревню под Резекне.
– Я тот год совсем не говорила. В школе не говорила, дома тоже молчала. В классе думали, что я чокнутая, – Линда тихо присвистнула, покрутив у виска указательным пальцем. – А мне плевать. Чокнутая. Даже хорошо.
Она замолчала. Достала из пачки сигарету, плоскую, точно сплющенную.
– Дед мой, он поляк, – Линда сделала ударение на «о». – Старик тогда был… Сколько тогда? Семьдесят или так…
Она разминала сигарету, шуршал сухой табак. Тихим, безразличным голосом она рассказала, как дед изнасиловал её, когда они ходили по грибы в соседний лес. Дело было в середине сентября, начиналось бабье лето, они набрали две корзины боровиков. Вечером дед принёс ей кулёк ирисок.
– Барбариски. Кисленькие, – Линда закурила, зажмурилась от дыма. – А другой ночью пришёл опять.
Линда убежала от них.
У Плявиниса стоял цыганский табор, цыгане приняли её, научили попрошайничать и воровать. Воровали по базарам и на рынках. Тырили из грузовиков и легковушек на бензозаправках. Линда быстро попалась, её отправили в Даугавпилс, в колонию для малолеток. Из ремесленных курсов она выбрала поварские. Другим вариантом было шитьё.
К концу её истории стало ясно, что я пропал окончательно. Не жалость и не сострадание, смутное новое чувство, которое распирало меня, вытеснило всё остальное – здравый смысл в первую очередь. Я не просто согласился бы умереть за повариху, смерть за неё представлялась мне высшим наслаждением. Почти счастьем.
Вот так началось самое чудесное лето моей жизни. Истории о пламенной любви и возвышенных страстях из журнала для семейного чтения оказались правдой. Частью правды – «Нива» целомудренно скрывала главное. Пробел этот с охотой восполняла Линда.
Крыша стала нашим тайным раем – я имею в виду тот короткий фрагмент между яблоком и ангелом с горящим мечом. Сталкиваясь во дворе или на улице, мы даже не здоровались. Лишь обменивались загадочными улыбками. Линда приносила сигареты и солдатское одеяло, вонь сырой грубой шерсти пополам с дрянным табаком – эта комбинация и сейчас вызывает у меня эрекцию. Я выпрашивал у соседки Марковой журналы, мы валялись на колючем сукне и разглядывали картинки. Иногда я читал вслух. Выяснилось, что Линда по-русски читает как второклассник. Не хочу говорить «невежественная», назовём это «культурной девственностью», моя Линда была как Чингачгук, как Дерсу Узала. Те тоже наверняка не знали кто такой Шекспир или Бетховен. Думаю, именно моя доморощенная эрудиция и делала наши отношения гармоничными.
Конечно, не всё так было празднично. Не всё и не всегда. Иногда шёл дождь, иногда она просто не приходила. Тогда я до ночи бродил по двору, сходил с ума и пялился