Шрифт:
Закладка:
И вспомнился один день на пятом курсе. Один день, который мог решить судьбу, но ничего не решил.
После экзамена с десяток однокурсников поехали на реку, и там Савельев будто впервые увидел Люду, и она тоже что-то открыла в нем, и они потянулись друг к другу, и это было неожиданно и удивительно. Так случается только вначале, в юности. И запомнилось от того дня не много, но навсегда. Запомнилось, как, наплававшись, они отогревались на песке и Люда положила голову ему на грудь. Ее волосы щекотали руку и подбородок, и было радостно, и ждалось еще более радостное. До самого вечера они не расставались, и каждое касанье было как праздник. И поехали на заимку к однокурснику, недалеко от города. Там оказалась пустая изба. И Савельев с необычайной четкостью навсегда запомнил, как перед рассветом они с Людой очутились в маленькой комнатушке, и было холодно, и они легли на полу, и укрылись каким-то брезентом, и грелись, прижавшись, и тепло было сладким, и волосы пахли смолой, и ничего, кроме этого тепла, не желалось — они даже не поцеловались ни разу, и мысли не пришло о большей близости, и ничего кроме не хотелось — так чиста и воздушна была радость. И они уснули. А утром уже не верилось во вчерашнее — словно синий дымок их окутал и улетел — появилась стесненность, условности. Потом экзамены. Потом разъехались в разные концы.
И вдруг через два года — Люда! Мало изменилась. Только бледновата. Сказала, здоровье неважное. Это заметно. Привезла новый препарат для борьбы с гнусом...
И ведь осталось что-то в сердце от того дня. Осталось. Ни словом не вспомнили тот день, говорили о делах, о предстоящей поездке ее в тундру, но где-то за словами разумелся тот день.
Люда уехала в стада, Савельев чуть пораньше — на Ямал, и больше они не виделись. Только через месяц он узнал, что Люду в тяжелом состоянии вывезли из тундры — сердце не выдержало разреженного воздуха... Она, слава богу, поправилась и прислала письмо уже из дома. Но препарат в то лето так и не испытали. Теперь Савельев взялся за него. И не только потому взялся, что сам работал по гнусу. Была в этом тоненькая паутинка, протянутая в далекий смолистый день, паутинка, связывавшая его с прошлым вопреки всему. И один вид алюминиевого баллона, привезенного Людой, заставлял сердце сжиматься. И Савельев даже перед самим собой стеснялся этих несколько сентиментальных чувств, и ловил себя на том, что старательно закутывает баллон в кусок брезента, укрывая от посторонних глаз...
Вот почему начинал он понимать Прохора, находить какое-то сходство...
Упряжка все летела вдоль оврага, Прохор верещал, пугая оленей, хорей метался над ними, подстегивая и добавляя испугу, земля мелькала, слившись в зеленую полосу.
И тут случилось... Савельев сначала даже не понял. Правую ногу легонько подхватило и затянуло под нарты. Он спокойно вынул ее — подумалось: пустяк, чуть задело. Хотел снова поставить на полоз, но ступня не послушалась. Он посмотрел: ступня вывернута, загнута назад... И никакой боли еще нет.
— Стой, Прохор! Стой! Нога! — криунул Савельев так громко, что сам испугался.
Прохор обернулся — весь радость, порыв, страсть, непонимающе огляделся... Наконец увидел беспомощно отставленную ногу. Узкие глаза вспыхнули и погасли. Сдержал оленей, остановил, спрыгнул с нарт.
И когда Савельев увидел испуг Прохора, понял, что произошло не шуточное.
— Шевели нога... — упавшим голосом, сипло сказал Прохор.
Савельев побоялся пошевелить, хоть боли все еще не чувствовал. Рукой повернул ступню на место, и ему показалось, будто она наливается, заполняет сапог.
— Сымай, сымай! — сказал Прохор все тем же сдавленным голосом.
Савельев уселся поудобней и, к удивлению, довольно легко стащил сапог, носки... Нога чуть припухла в суставе — больше ничего. Он быстро натянул все обратно и встал с нарт. Сильная боль повалила его на бок.
Вот как. Испортил ногу. Он еще не совсем принимал случившееся, надеялся — пройдет, немного повредил... Но где-то вглуби шевелилось: «вот оно, вот чего ждал, что предчувствовал». И две эти мысли — надежда на неопасность произошедшего и темное, тяжелое предчувствие — скрутились вместе, сжали сердце.
Нога то принималась ныть, то совсем переставала. Но все явственней наливалась она в сапоге, распухала, и ничего доброго это не сулило.
Прохор суетился вокруг — заглядывал в лицо, причитал, сочувствовал, ругал себя, ругал Савельева, ругал оленей. Потом принялся успокаивать:
— Ничево, харош! Мой брат камень нога ломал, сильно ломал, кость вылезал, кровь... Полгода больница лежал. Сичас о‑хо! За олешком бегает — не догонишь! Ты не сильно ушиб, кровь нет, кость не лазил. Харош!
— Ладно, ладно... — отмахнулся Савельев. — «Харош», да не очень. Надо Кузьмину крикнуть, остановить аргиш.
— Садись, поедем.
Савельев осторожно двумя руками поднял ногу, положил вдоль нарты. Нога ныла, не находилось ей удобного места.
Прохор тронул оленей. Поехали вдоль оврага, выбрались на пологий склон, откуда завиднелись другие упряжки.
Вскочив на нарты, Прохор закричал по-хантыйски.
И тут Савельев впервые подумал, что испытания препарата, и все замыслы, и работа, которую они должны сделать вместе с Кузьминым, — все под угрозой. Он прислушивался к боли в ноге, то нарастающей, то стихающей, и с досадой ругал Прохора и себя самого, и понимал, как это бессмысленно, и ничего лучшего не мог придумать. Потом стал перебирать возможные диагнозы, и все получалось скверно — от перелома до сильного растяжения связок... Впрочем, растяжение было бы лучшим выходом. И он стал себя успокаивать, что у него именно растяжение и есть, а это значило, что можно отлежаться в третьей бригаде и даже работать, сидя на нартах...
Прохор от утешающих слов перешел к ворчанью и упрекам, принялся стыдить: оленей лечишь, нас учишь, а ногу ставить на полоз не научился. Так и брюзжал, всматриваясь в тундру.
Скоро затрещали кусты под полозьями, запыхтели упряжки. Подъехал Кузьмин, попросил снять сапог, покачал головой и сказал, что без хирурга и рентгена самим ничего решать нельзя. Нахлобучил капюшон суконного гуся[4], задумался, потемнел, черной глыбой встал перед Савельевым — загородил всю тундру. Прав он, конечно, прав... Не «оленьим докторам» лечить человечьи несчастья.
— Значит, так, — твердо