Шрифт:
Закладка:
* * *
Монашек, кажется, успокоился. Он даже как будто бы задремал. Однако сухонькая и тусклая рука его, уже просвечивающая от немощи, точно горящая свеча или тонкий фарфор, бодрствует — не забывает перебирать чётки. Отполированные костяшки — каждая в свой черед — проходят через подвижные пальцы, и каждая как бы рождается на мгновение для безотчётного осязания — рождается и снова умирает — уходит в область неосязаемости, но не выходит из круга… снова рождается… «Я прошёл через сансару многих рождений и скажу тебе, о Ананда, рождение вновь и вновь — горестно!» — потому что рождённых ждёт смерть, а умерших — рождение. И так бесконечно, и безначально, и без исхода из круга…
Об этом ли думает теперь монашек, перебирая чётки? Ему положено думать об этом. Даже во сне. Но я подозреваю, что он всё же не спит. И я подозреваю также, что он знает по-русски не только слово «барабан»… Ба-ра-бан… Барабанщиков… Ох апа… О комедиант! Он слушает, он внимательно слушает — понимает всё до единого слова!.. И ждёт, затаившись, весёлой и разухабистой минуты скандала. И если он оттягивает её, то вовсе не из жалости ко мне, а для собственного удовольствия… Наблюдает за мной, как бывалый крупье за неопытным шулером… Наблюдает с торжествующим и злорадным наслаждением, ибо давно уже догадался — не мог не догадаться, — что я боюсь позорного разоблачения. Боюсь, что вот сейчас, сию минуту, он встряхнёт костяными чётками, поднимется и решительно воскликнет — и не по-русски, нет, не по-русски, а на тибетском или дзонг-кхе, чтоб понимали все:
— Вы лжёте, господин лектор! Вы бессовестно и изворотливо лжёте!! Ни о каком Миклухо-Маклае не было речи и в помине в этом, как вы выразились, «предсмертном интервью»!.. Но было в нём сказано то, чего вы, ничтожный учёный червь, не решились сказать даже в бытность свою Гаутамой излюбленному ученику — Ананде!..
И тут он, быть может, извлечёт из-под тоги номер мадрасской браминской газеты New Reformer от 25 августа 1901 года и, кое-как нацепив на нос непослушной рукою очки с отломанными оглобельками, процитирует те безумные высказывания Сальвадора, напечатать которые не сочли для себя возможным ни «Русские ведомости», ни «Крымский курьер» Лупандиной, ни даже «Московский листок» Пастухова.
Сальвадор: Вы спрашиваете о Едином, сударь… Я вам скажу: Единое вовсе не безгранично, как учат у вас там, в Индии. Его едва хватило на весь этот пёстрый балаган воплощений. И поэтому, сударь, все зримые формы исчислимы и ограничены… Да-да! Мир так устроен, что в силу самого факта его существования при ограниченности Единого и полной завершённости Истории Воплощения мы уже были и будем бесчисленное количество раз всем и вся, что однажды породило Единое в случайном порыве — барабанами, Цезарем, флейтами, звёздами. И не думайте, сударь, что форм, порождённых Единым, так уж и много! Увы, это извечная и обольстительная иллюзия. Даже если бы в этом мире существовало время, нам бы его хватило, чтобы пройти миллиарды раз Полный Круг Воплощений. Но времени нет места в замкнутом круге. Часовые механизмы Единое породило лишь в угоду нашей фантазии. Движение же частиц Единого сквозь зримые формы не измеряется ни минутами, ни столетиями, оно происходит, и это всё, что можно о нём сказать. И я бы сказал ещё вот что: движение это таково, что мне уже примелькались иные формы, и таково, что я уже успел присмотреться к иным воплощениям. Я не раз был вами, как, впрочем, и вы — мною, и осмелюсь доложить вам, что вы мне совершенно не нравитесь. Но пусть вас это не оскорбляет: если бы это было возможно, я хотел бы избежать не только вашей безалаберной, суетной и в общем-то неприметной жизни, но и жизни Христа, апостола Иоанна, Будды, Ананды и той благочестивой жизни, которая ждёт меня теперь, — жизни больного монашка, одержимого «пляской святого Витта», в королевстве Бутан, и следующей, увы, несчастной жизни — одного безумного литавриста, вообразившего себя — ну кем бы вы думали! — профессором истории тамбурмажорского искусства… да-да, я не шучу, вы даже можете его увидеть, если хотите, прямо сейчас: он здесь, в сумасшедшем доме, на втором этаже — читает уже лет пять подряд со всё возрастающим возбуждением нескончаемую и фантастическую лекцию обо мне… Словом, сударь, я должен признаться, что мне опостылели эти бесконечные путешествия — из формы в форму, из жизни в жизнь. И если уж мы не можем выйти из круга смертей и рождений, то я хотел бы по крайней мере являться в этот мир кем-нибудь одним…
Корреспондент: Но кем?
Сальвадор: Я понимаю ваше любопытство. Но не скажу вам ничего нового, ничего сверх того, что говорил вам всегда при этом стечении обстоятельств и в этой точке мироздания: я привязался к настоящему воплощению, и всякий раз, когда я рождаюсь российским тамбурмажором Сальвадором Антоновичем Романо, я думаю, что всегда хотел бы рождаться именно Сальвадором Антоновичем Романо, ну или, быть может, Барабанщиковым… Барабанщиков! Такую фамилию придумал мне граф Платов в одной из своих бесчисленных жизней после того чудесного исцеления, о котором я, кажется, уже вам рассказывал… Да… так вот, сударь, мне всегда грустно расставаться с Сальвадором Антоновичем, и я хотел бы оставаться им навеки. Но дело в том, что мне так же грустно бывает расставаться и с вашей никчёмной жизнью, и, будучи вами, я часто думаю, что хотел бы всегда рождаться мадрасским журналистом. И даже к жизни безумного литавриста Игната Ставровского я иногда привязываюсь и с удовольствием читаю его идиотскую лекцию, искренне сокрушаясь, что её не почтил присутствием бутанский король…
А потом монашек скажет всё то, что известно ему и всякому, уже побывавшему в свой черед великим тамбурмажором.
— Никогда, — скажет он, — Сальвадор Антонович не поносил земных путешественников и не испытывал ненависти к земным путешествиям! И вы, господин лектор, хорошо знаете об этом, потому что сами были множество раз великим тамбурмажором. А теперь, когда вам, затерянной частичке Единого, удалось обрести покой, когда исполнилась ваша мечта — то есть мечта Сальвадора! — и вы овладели счастливой способностью рождаться всегда только одним человеком — профессором истории тамбурмажорского искусства, вы готовы оклеветать Сальвадора, вы готовы свести всю драму его жизни к пошлейшему психологическому этюду, для чего и выдумали бессовестно, что он будто бы ненавидел всякого рода путешествия и всякого рода путешественников и что якобы батюшка его, почтенный инженер и домосед, благородно