Шрифт:
Закладка:
— Так ты и от Наполеона сбежал, прохвост, сучий выродок!..
— Да, ваше сиятельство, — ответил Антонио равнодушно. — А вы, я слышал, город воздвигнули и… сына моего приютили… как бишь его?.. Сальвадор?.. Очень признателен.
Больше они никогда не виделись: Платов, которого целый месяц чествовали в Лондоне, воздавая ему за геройство в войне с Бонапартом, отплыл под салюты и фейерверки из Дувра на русском фрегате, а Антонио спустя два года, выйдя из того же порта на английской шхуне с секретным поручением принца-регента, утонул в Бискайском заливе.
Однако к сыну перебежчика атаман относился со сдержанной, но всё же заметной для всех теплотою — то ли потому, что он чувствовал вину перед ним за гибель его матери: недосмотрел за развратным Якимом, вовремя не высек сластолюбивого денщика, — то ли потому, что ему пришёлся по сердцу гордый, вспыльчивый нрав маленького Сальвадора: как-то раз, когда атаман сгоряча хлестнул его батогом за какую-то шалость, Сальвадор побледнел, затрясся от боли, но не обронил ни единого звука, едва сдержав слезы, а на следующий день поджёг атаманскую конюшню.
Вскоре после этого случая, который Анна Матвеевна описывает в своих мемуарах довольно подробно и живо, Сальвадор заболел воспалением лёгких. Оно было вызвано не столько простудой, сколько нервным потрясением во время пожара: запалив конюшню, Сальвадор сам остался в ней и, вероятно, сгорел бы заживо, если бы его не вынес из огня расторопный платовский кучер, ставший впоследствии управляющим южнорусским имением Сальвадора.
Болезнь была жесточайшей, — вспоминает Анна Матвеевна, — Сальвадор ничего не ел, никого не узнавал в бреду, и надежд на его выздоровление было мало, хотя папенька и посылал беспрестанно за лучшими докторами то в Новый, то в Старый Черкасск, то в Ростов…
Анна Матвеевна не сообщает, а потому и я не могу вам сказать, дамы и господа, как и почему доблестному атаману Матвею Платову пришло в голову подарить семилетнему Сальвадору Романо, умиравшему от воспаления лёгких на постели своей ветреной матери в жарко натопленной гувернантской комнатке с единственным круглым окошком, смотревшим на Аксайское займище, военный тамбур, да притом ещё подарить в тот день, когда доктор Альберт Тизенгаузен, приехавший из Новочеркасска с целой свитой озабоченных ассистентов, объявил, осмотрев Сальвадора, что мальчик отдаст богу душу не сегодня завтра, но я берусь утверждать, и утверждать наверняка, что этот нехитрый подарок не только спас Сальвадору жизнь, но и определил всю его дальнейшую судьбу.
Вот что говорил на этот счёт сам Сальвадор, уже будучи старцем, корреспонденту мадрасской браминской газеты New Reformer, посетившему его в Малом Мишкине за несколько недель до его кончины (интервью это, между прочим, свидетельствует, что Сальвадор находился в совершенно здравом уме и ясной памяти, хотя и лежал привязанный к койке ремнями — по его же собственной настоятельной просьбе — в отдельной палате маломишкинского сумасшедшего дома).
Сальвадор: Чьи-то огромные лица склонялись надо мною, выступали из мрака тусклыми пятнами и снова исчезали. В комнатке было душно, меня тошнило. Все предметы казались мне чрезвычайно увеличенными и подвижными. Стоило мне взглянуть на какую-нибудь вазу, и она мгновенно разрасталась, надвигалась на меня вместе с консольным столиком… Ослабьте немножко ремень, сударь… да-да, вот здесь, рука затекла… Все формы в мире, видите ли, случайны, непрочны и в общем-то смехотворны, их балаганное разнообразие просто нелепо, если узреть Единое…
Корреспондент: О да, несомненно!
Сальвадор: Но я привязался к этим формам… Степь хороша! И донские разливы, сударь, чудесны!.. Я не хочу изменений, движений, утрат, обновлений. Это болезненные процессы бытия — блажен, кто их избегает усердно, и поэтому я…
Корреспондент: Простите великодушно, дорогой Сальвадор, вы, кажется, хотели рассказать о тамбуре?
Сальвадор: Да-да, тамбур!.. Тамбур — это тоже случайная форма, обретённая звуком. Единое породило звуки. Из звуков возникли, нет, не возникли, а вспыхнули, расцвели, точно салюты в ночных небесах, литавры, валторны, тамбуры, тамбурмажорские жезлы и флейты!.. Надеюсь, вы меня понимаете, сударь?
Корреспондент: О да, я слушаю вас.
Сальвадор: А тот незабвенный тамбур… Я помню, мне показалось сначала, что он возник сам собою в сумрачном воздухе, где-то у печки. Однако потом я заметил фигуру атамана. Он был в распахнутом кителе, нижняя рубашка мерцала на нём бело-лунным светом. Он стоял неподвижно и держал на ладони тамбур и эдак, знаете ли, грозно улыбался, как он улыбался всегда: одними глазами и левой бровью… вот так… Потом он приблизился ко мне на цыпочках; осторожно, будто картонку с дамской шляпкой или тортом, поставил тамбур на тумбу у моего изголовья и так же, на цыпочках, удалился, поскрипывая сапогами… А спустя некоторое время я услышал голос: «Смотри, Сальвадор! Вот предмет, порождённый самыми гордыми, самыми бодрыми звуками во Вселенной! Это подарок тебе. Мой подарок!» Я приподнял голову — в комнате не было ни души. Тамбур стоял среди склянок с лекарствами — я протянул к нему руку, и он вдруг качнулся, поплыл на меня, и, прежде чем он заполнил собою всю комнату, я кое-что успел разглядеть в его начищенных медных ободочках…
Корреспондент: Вы хотите сказать, драгоценный Сальвадор, что вам открылось тогда ваше предназначение?
Сальвадор: Нет, тамбурмажорский жезл не явился мне тогда в моем минутном видении. Я увидел чудесным образом только то, чем он потом одарял меня — меня, безродного иностранца, сударь! Я увидел ордена Святой Анны всех степеней, золотые империалы, эполеты лейб-музыканта Его Величества… Я выздоровел очень скоро, потому что мне захотелось шагать, шагать! И ударять в тамбур упругими палочками — тум-туру-рум! Тум-туру-рум!
Это интервью, перепечатанное после смерти Сальвадора многими русскими и некоторыми европейскими газетами, было последним в его жизни и, пожалуй, самым задушевным… Впрочем, дамы и господа, достопочтенные бутанцы, я обязан сказать вам, что и это предсмертное интервью, «проникнутое», как заметил мечтательный «Крымский курьер» госпожи Лупандиной, «светлой грустью воспоминаний и предчувствием близкой кончины», не обошлось без выспренних инвектив — я имею в виду то желчное, грозно-витиеватое, наполненное безумной злобой и, конечно, не соотносящееся ни с одним из вопросов мадрасского корреспондента, благоразумно уклонявшегося от болезненной для Сальвадора темы, высказывание о Миклухо-Маклае (совершенно фантастическом злодее, в представлении Сальвадора, встречавшегося с ним, оказывается, в 1886 году в Одессе), которое было изъято из деликатности не только степенными «Русскими ведомостями» и осмотрительным «Русским словом», но даже куражливым и беспечным, не лишённым вкуса к скандалам «Московским листком» Пастухова и от цитирования которого я тоже позволю себе воздержаться, чтобы не