Шрифт:
Закладка:
«Даже меня не спрашивает, диктатор», — подумал Константин Дмитриевич, но без раздражения, а с умилением. Темрюк отодвигался до завтра, и решилось это не по его, Оленина, слабости, а само собою, по резонным соображениям. У него возникло чувство приговоренного, который вдруг получил отсрочку казни.
Телега въехала в широкий грязный двор. По сторонам располагались конюшни и прочие службы, посередине — большая бревенчатая изба в два этажа с претензией на нарядность, выражавшуюся в резных оконных наличниках и крыльце под узорчатой крышей. Внизу находилась зала, наверху номера. Это было самое ближнее к Тамани питейное заведение, не стесненное крепостными строгостями. Здесь провожали отправляющихся далее на Кавказ и почти всегда было шумно. Доносились оттуда оживленные голоса и ныне.
Оленин, стосковавшийся в своем ак-сольском карантине по тому, что он считал «живою жизнью», ощутил нетерпеливое волнение в груди, в точности такое же, как, бывало, в Москве, перед входом в куда более пышные увеселительные места.
— Что ты возишься? — оборотился он к Герасиму, спорившему с возницей за плату. — Дай ему сколько он хочет и идем.
Неподалеку хмурый горец в надвинутой на самые глаза косматой папахе снимал с арбы корзины с битой птицей, должно быть доставленной на продажу из какого-то недальнего аула. На диком лице его, заросшем рыжей бородой, застыло выражение брезгливости.
— Ах, отдай мне деньги! Много воли взял! — в сердцах воскликнул Константин Дмитриевич.
Он вытащил у Герасима из-за пазухи пачку банкнот, сунул одну ногайцу, сказавши что они доберутся до Темрюка сами, и стал пересчитывать остальные. Рыжий горец перевел тяжелый взгляд на крикливого барина, сплюнул.
Мать прислала целую тысячу рублей. За вычетом уплаченного исправнику долга и сунутой ногайцу десятки осталось восемьсот сорок рублей, показавшиеся Оленину целым состоянием. Он сразу же пообещал себе, что никогда больше не «сорвется», будет жить на те двадцать рублей в месяц, которые составляют учительское жалованье, и вышло, что при недорогой квартире этой суммы хватит на два, а то и на три года. У матери более ни копейки не попрошу, пообещал себе Константин Дмитриевич и поднялся на крыльцо.
В трактире всё было так же, как в тот, недоброй памяти, раз. За столами сидели и ели, а по большей части пили маленькие и большие компании, кое-где виднелись и одиночки — то были проезжающие. В дальнем углу шла карточная игра.
Укрепленный своей решимостью никогда больше не «срываться», Оленин решил нарочно сесть неподалеку. Он не сомневался, что выдержит испытание, и даже хотел этого испытания. Герасиму он велел взять что захочет из буфета и ужинать в номере, чтоб присутствие слуги не облегчало экзамена. Сам же попросил не водки, а чаю, жареной колбасы, черкесского сыру, лепешек, и со спокойной уверенностью хорошо подготовившегося ученика стал наблюдать за играющими.
Метал красивый, немного узкий господин с аккуратными усами, в нарядной куртке с гусарскими бранденбурами, но не военной, а статской. Он, видно, был поляк, потому что приговаривал «проше пана», а после каждой положенной на стол карты с улыбкой произносил «то добрже, бардзо добрже». Оленин сразу проникся к банкомету презрением, подумав: его соотечественники сражаются за свободу, а этот чертит мелком по зеленому сукну, и ему «бардзо добрже». Еще и гусаром вырядился.
Нехороши Константину Дмитриевичу показались и двое остальных играющих. Один, пожилой, несколько засаленный, неприятно облизывал толстые губы. Другой, похожий на средней руки помещика из захолустья, без конца мелко крестил колоду и, прежде чем выложить карту на стол, непременно ее целовал. Судя по рублевым бумажкам и россыпи четвертаков с гривенниками игра шла пустяковая.
Константин Дмитриевич не только не ощутил азарта, а даже поморщился от гадливости. Очень этим ободрился, перестал смотреть на игроков. Скоро его вниманием завладел стол, находившийся по другую сторону.
Там сидела молодая женщина, одетая как дама: в хорошем шелковом платье, в шляпке, с жемчужными серьгами в маленьких не закрытых волосами ушах. Но дама никак не могла быть в трактире сама по себе, без спутника. Однако ж это не была кокотка — женщин такого сорта Оленин повидал много и сразу их распознавал по ищущему несытому взгляду. Ее же взгляд никого не искал, он был обращен словно внутрь себя, в нем читалась грустная, глубокая задумчивость. Поразило Константина Дмитриевича и лицо. Оно было бледное, с тенями во впадинках под острыми скулами, которые должны были бы портить своею неправильностью облик, но отчего-то не портили, а придавали ему какую-то бередящую нездешность. В первый миг Оленину показалось, что женщина похожа на московскую Марию Тимофеевну, но нет, та была светило, притягивавшее планеты, а эта скорее всё окружающее отталкивала и к себе не подпускала, и тем не менее к ней тянуло. На нее хотелось смотреть, чтобы понять, чем объясняется это притяжение. Красотою? Нет, она не могла считаться красивой в классическом смысле. Тут было нечто иное. Очень возможно, что притяжение это ощущал один только Оленин. Другие столующиеся, должно быть, уже насмотревшись на женщину и не найдя в ней ничего интересного, на нее не глядели.
А Константин Дмитриевич, облокотившись на стол и прикрыв глаза ладонью, стал украдкой наблюдать за своею соседкой и чем дольше к ней присматривался, тем больше им овладевало странное волнение.
В незнакомке угадывалась какая-то сложная, необыкновенно скроенная жизнь. Вдруг подумалось: а каково это — делить судьбу с такой женщиной? С нею, верно, не закиснешь и в Темрюке, потому что она везде будет центром вселенной, и если поселится в Темрюке, то захолустьем окажется Москва. Мысль была диковинная, малопонятная. Главное же, Оленин не мог определить, что такое быть с подобной женщиной — огромное счастье или огромное несчастье, однако же непременно что-то огромное.
Внезапно та, за которой он подсматривал, подняла на него глаза и тихо засмеялась. Поняв, что пойман, Константин Дмитриевич залился краской и в замешательстве стал зажигать папиросу.
— Ишь, покраснел. Ненаглый. Что украдничаешь? — Ее полные губы кривились в усмешке. — Хороша я тебе кажусь?
— Очень хороша, — ответил он, чувствуя, как горят щеки.
— Но и не робкий. Это нечасто бывает, чтоб ненаглый, но