Шрифт:
Закладка:
– Так ты не огорчаешься, малыш? Ну? А я тебе что говорил?
Жан-Луи не пытался объяснить дяде, какие планы переполняли его восторгом, – и дядя не мог сказать ему, как рад вернуться в Ангулем… Он с самыми малыми расходами отдаст Жозефе все, что следует… Может быть, удвоит месячное содержание… И скажет ей: «Вот видишь, а если бы мы поехали путешествовать, так уже давно бы все потратили»…
«Прежде всего, – раздумывал Жан-Луи, – прежде чем что-либо проповедовать, – необходимы реформы, участие в прибылях…» Теперь он будет читать только то, что для этого пригодится.
В лунном свете они увидали, как Жозе пересек аллею от заросли к заросли. Слышно было, как хрустят ветви у него под ногами. Куда бежал он – дитя Фронтенаков, лисеныш, за которым можно было бы пройти по следу? Гнал его в ночной этот час самый прямой инстинкт: мужской; обделенный, уверенный в том, что он нигде не найдет то, что ищет. И все же он разгребал ногами сухие листья, обдирал о колючки руки, покуда не добрался до фермы Буриде, прямо возле парка. Под забором зарычала собака; окно в кухне было открыто. Семья собралась за столом, освещенным лампой «летучая мышь». Жозе видел профиль их замужней дочки – той, у которой на могучей шее маленькая головка. Он не сводил с нее глаз и жевал мятный листок.
Ив между тем в третий раз кончал обходить парк. Он не чувствовал той усталости, что совсем недавно в изнеможенье бревном повалила его. За ужином он допил остатки из праздничной бутылки, и теперь его ум, удивительно ясный, подвел итог этого дня: соорудил такое учение, которое сам Жан-Луи не достоин был знать. Легкое опьянение без труда принесло ему ощущение гениальности; он не будет ничего выбирать – ничто не обязывает его к выбору; напрасно он говорил «нет» тому настойчивому голосу – быть может, тот голос был от Бога. Он никому не будет давать отпор. Это и будет драма, из которой родится его творчество: оно станет воплощением разорванности. Никому не отказывать и ни от чего не отказываться. Всякая скорбь, всякая страсть питает творчество, полнит стихотворение. А поскольку поэт разорван, то он и прощен:
«Я ведаю, в стране священных легионов
Среди ликующих воссядет и Поэт!»[5]
Дядя Ксавье вздрогнул бы от его монотонного голоса – так он был похож на Мишеля Фронтенака.
Бланш думала, что заснет, едва загасив свечу, – так велика была ее усталость. Но она слышала шаги своих детей по гравию. Надо бы отослать деньги управляющему в Респиде. Надо бы проверить, сколько денег у нее на счету в «Креди Лионе». Скоро октябрьские платежи. Хорошо, что есть доходные дома. Но, Боже мой! Какое все это имело значение?
И она гладила свою опухоль, прислушивалась к своему сердцу…
И ни у кого из Фронтенаков не было предчувствия, что в эти летние каникулы для них закончится целая эпоха; что уже и в эти месяцы прошлое было смешано с будущим, а когда они пройдут – навек увлекут за собой простые, чистые удовольствия и ту радость, что никогда не сквернит сердца.
Только Ив сознавал, что пришли перемены, но он же оттого и создавал себе еще больше иллюзий, чем остальные. Он видел себя на пороге обжигающей вдохновенной жизни, при начале каких-то опасных опытов. И он не знал, что вступает в эпоху безжизненную: четыре года главнее всего для него будут заботы об экзаменах; он попадет в пошлейшие компании; волнения молодости, пустое любопытство сделают его ровней сверстникам и сообщником их. Близко было время, когда величайшей проблемой будет – как взять у матери ключ от входной двери и задержаться дольше полуночи. Иногда, изредка, как из-под земли, из глубин его существа будет подниматься рыдание; он позволит себе оставлять приятелей и в одиночестве за столиком «Кафе Бордо», среди чертополохов и щекастых женщин стиля модерн, будет писать одним духом, на ресторанном бланке, не теряя времени на отделку письма, чтобы не потерять ни единого из тех слов, что диктуются нам лишь однажды. Надобно будет поддерживать существование его второго «я», которое в Париже некоторые посвященные уже вознесут до небес. На самом деле их будет так мало, что Ив потратит еще много лет, чтобы отдать себе отчет в своем значении, измерить собственную победу. Провинциал, уважающий установившиеся репутации, он еще долго не будет знать, что есть и другая слава: та, что рождается втайне, пролагает себе дорогу, как крот, и выходит на свет лишь после долгого подземного пути.
Но тоска ожидала его, и как же Ив Фронтенак мог бы ее предчувствовать у открытого окна своей спальни в эту влажную, сладостную сентябрьскую ночь? Чем больше его поэзия будет соединять сердца, тем обездоленней будет он чувствовать себя сам; люди станут пить эту воду, и он лишь один будет знать, что источник ее истощается. По этой-то причине и станет он не доверять себе, уклоняться от зова Парижа, долго противиться редактору самого главного из передовых журналов, а затем не решаться собрать свои стихи в книгу.
Ив у окна читал вечернюю молитву перед неясными кронами Буриде, перед блуждающей луной. Он всего ожидал, все призывал, даже страдание – только не этот стыд: на много лет пережить свое вдохновение, держаться на обломках славы. И не предвидел он, что эту драму, день за днем, выразит в дневнике, который будет напечатан после Великой войны: он согласится на это, потому что уже много лет ничего не будет писать. И эти жестокие страницы спасут ему лицо; они принесут ему больше славы, чем стихотворения; они очаруют и благотворно взволнуют поколение потерявших надежду. Так, быть может, той сентябрьской ночью Бог видел, какая странная цепь причин и следствий потянется для этого маленького благодушного мечтателя, предстоящего сонным соснам; а мальчик, считавший себя гордецом, еще никак не мог измерить, как далеко простирается его власть, и не подозревал, что многие судьбы на земле и на небе стали бы иными, если бы не был рожден Ив Фронтенак.
Часть вторая
Как далеко источники и птицы! Дальше пойдешь – может быть только света конец.