Шрифт:
Закладка:
А теперь давайте про уход.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Уйти грозилась в какой-нибудь самый глухой монастырь, вологодский, вятский, а уходит совсем недалече – полчаса пешей прогулки от того места, где жила. Жила же она в квартире, рядом с которой “как-то не в меру близко белела слишком новая громада Христа Спасителя”.
Видите, как долго я шел, чтобы ответить на давний вопрос, почему Бунин поселил героиню у ХХС. “Не в меру близко”, “слишком новая громада” – это, как вы понимаете, не случайно; у Бунина вообще не бывает случайностей. ХХС, который сегодня Бог знает почему стал образом России и православия, тогда казался чужеродным. Творение малоталантливого Константина Тона, выполненное в неовизантийском вкусе, вышло по принципу: подражаем Константинополю, получаем Стамбул.
Громоздкий, настырный, с турецким чувством изящного, он стал знаком эпохи историзма с ее цитатностью, с ее ориентальностью, с ее мавританским вкусом, со всем тем, из чего произросли чадра с Дамаском, противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра. Он – уже неотменяемое слагаемое того мира, в котором жила героиня “Чистого понедельника”, и, уходя оттуда, она сделала ровно один шаг, дойдя до Марфо-Мариинской обители архитектора Щусева – тоже стилизации, но только более свежей, талантливой и лучшего вкуса. Россия “Чистого понедельника” это и есть Россия стилизаций, от Тона до Щусева, которую Бунин остро-пронзительно ненавидел. Ненависти этой посвящены многие страницы книги “Под серпом и молотом”, в которой последовательно изничтожается предреволюционная эпоха: ее творцы, ее кумиры, ее чаровницы – все политы бунинским ядом. И ненависть эту он пронес сквозь жизнь золотой хоругвью – задолго до всякого серпа и молота были написаны такие стихи:
Большая муфта, бледная щека,
Прижатая к ней томно и любовно,
Углом колени, узкая рука…
Нервна, притворна и бескровна.
Всё принца ждет, которого всё нет,
Глядит с мольбою, горестно и смутно:
“Пучков, прочтите новый триолет…”
Скучна, беспола и распутна.
Это, между прочим, про юную Ахматову, но могло быть и про Глебову-Судейкину, и про Иду Рубинштейн, и про Саломею Андроникову. Могло быть и про героиню “Чистого понедельника”, но про нее сказалось иначе. Всё то, что Бунин всегда высмеивал, в “Чистом понедельнике” волшебным образом преображено и облито слезами, сквозь которые невзначай прорывается привычный авторский сарказм. Это, собственно, и создает ощущение расфокусированного зрения, истории, увиденной с разных точек обзора.
Но мотив чудесного преображения задан с первых строк:
Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов – и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, – в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, – оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие…
В этих “гуще и бодрей неслись”, “тяжелей гремели”, “оживленнее спешили”, в этом сгущении даже мутно чернеющих прохожих есть какая-то отчаянная попытка в последний раз схватить, зафиксировать то, что уже навсегда ушло, исчезло, растворилось, что сметено, уничтожено “желтоволосой Русью”, так что борщевик пророс.
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
А еще – знаете ли вы про это, я не знала! – что “Чистый понедельник” иначе называется “тужилки по Масленице” – прощание с масленичными пирами, весельем, катанием на санках, вообще с жизнью. Жизнь не отпускает, жаль с ней расставаться, так что в Чистый понедельник – а иногда еще пару дней прихватывают – живут по-масленичному. Катаются на лошадях из деревни в деревню (!), пируют. А потом наступает пост: смерть. И как девушка-“персиянка” любит эту погибшую, пропавшую Древнюю Русь и рыдает над ней, и перечитывает старые книги, и слушает старые песнопения, и не может утешиться, – так и Бунин оплакивает свою погибшую, погубленную, пропавшую Россию, – и любуется ею из гроба своей эмиграции. И клянет, и обожает, и тужит по Масленице, зная, что всё равно придет конец.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Вот-вот-вот! И это знание конца, нарастающее с каждой страницей, готовит трагедийный финал, сцену в Марфо-Мариинской обители с вел. кн. Елизаветой Федоровной.
… из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня.
Словно движется прямо в Алапаевскую шахту.
Единственная женщина в рассказе, названная по имени, она, конечно, – главная героиня. Это ее Чистый понедельник.
Вел. кн. Елизавета Федоровна это та, которая ползала по мостовой, собирая останки своего мужа Сергея Александровича, взорванного Иваном Каляевым; та, которая пошла в тюрьму к убийце, чтоб передать ему Евангелие и сказать, что “Сергей простил его”; та, которая просила царя о помиловании Каляева; та, которая основала потом Марфо-Мариинскую обитель и устроила в ней приют, бесплатную столовую и аптеку, та, которая не чуралась ни грязи, ни смрада, ходила на Хитров рынок, чтобы вытащить оттуда бездомных детей, всех принимала, обогревала, лечила; та, которую вместе с другими вел. кн. скинули живьем в Алапаевскую шахту, где она своим апостольником перевязывала раны упавшему с ней рядом князю Иоанну; та, которая молилась за своих убийц, потому что не ведают, что творят. Елизавета Федоровна – великая русская святая, великий образ православного милосердия. Бесконечная снисходительность к человеческим слабостям – важнейшая тут черта.
“Подобие Божие может быть иногда затемнено, но оно никогда не может быть уничтожено”, – как-то сказала Елизавета Федоровна. При этом она долгие годы была светская и даже суетная, исключительная и своенравная Элла, как называли ее домашние, всегда любила мир и страстно переживала земные коллизии, исповедовала самые резкие правые взгляды, давала советы царю, как ему справиться с террористами, чтобы их не героизировать, терпеть не могла тогдашний православный талибан, особенно Распутина, и после его убийства телеграфировала вел. кн. Дмитрию Павловичу, поздравляя с “патриотическим актом”.
Бунин как будто вставляет в текст эту телеграмму, помещая великого князя в молитвенную процессию. А уж вслед за Дмитрием Павловичем могут выстроиться все – краснобаи и лжепророки, русские персы и первопроходцы Дамаска, живущие Эросом и алчные до Танатоса, сусальный русский стиль и Художественный театр. Говорят, несколько дней из шахты было слышно пение молитв. Елизавета Федоровна за всех пострадала и за всех умерла. За тех, кто сеял смерть, и за тех, кто в нее играл. И смертью своей всё искупила – и кровь, и клюквенный сок, любую исключительность, всякое своенравие, весь