Шрифт:
Закладка:
«Живет себе муравейник, славящийся высокой организацией своей жизни, живет по своим законам и со своими непонятными целями, и вдруг чье-то огромное копыто нарушает это движение и повергает все в страх и замешательство. Что делать с этим растревоженным муравейником, как к нему подойти? Каким образом? С какой стороны?»
Раздумывая о крестьянском житье-бытье, Филипп Латинович, разумеется, впадал в заурядный утилитаризм. Что, если навоз заменить искусственным удобрением, гипсом или чилийской селитрой? Что, если пахать тракторами, уничтожить чересполосицу, сделать огромные (канадские) поля и таким образом поднять деревню двенадцатого столетия на современный уровень? Что, если дать электричество? Займы? Банки? Задруги?
Он наблюдал, как некоторые предприимчивые одиночки ведут бесплодную борьбу с задругами, околачиваясь в сырых полутемных комнатах, где обычно нет ничего, кроме мешка гипса, весов с двумя желтыми медными чашами, на которых взвешивают купорос или соль, да бухгалтерской книги с большими печатями, куда непременно суют нос члены правления, дежурящие здесь в послеобеденное время и думающие лишь о том, как бы оговорить кассира из-за двух-трех динаров.
Комитеты по борьбе с неграмотностью?
Восемнадцать миллионов лет ходим мы на двух ногах, и тем не менее все мы еще четвероногие! И что значит умение читать и писать, если люди пишут наверняка уже более пятидесяти тысяч лет, и каждые сто лет рождается человек, который действительно умеет писать, однако его никто не знает и никто не читает!
Организовать съезд пожарных?
Костаньевчане готовятся к торжественному собранию пожарных, у старосты, сапожника и виноградаря Хрустека, есть даже медная каска с красным конским хвостом.
А может, он, Филипп, поможет Костаньевцу своими колористическими полотнами, написанными в манере наимоднейших фовистов? Любая, даже самая отдаленная мысль о живописи в этих обстоятельствах казалась ему смешной.
В больших городах живет множество художников; расставляя свои полотна на городских толкучках, они, как пауки в паутину, ловят доллары в коловращении денег и товаров. Здесь, в Костаньевце, имеет смысл продавать попоны, горшки, керосиновые лампы (впрочем, нынче и это не ходкий товар), но заниматься живописью совершенное безрассудство! Ради кого? Ради чего? Фовизм тут чистая бессмыслица!
Вдохновение давно уже не посещало Филиппа. Та композиция с голым животом женщины, возникшая в его воображении, когда они проезжали мимо окон борделя, была его последним художественным замыслом. Воображение не рисовало картин, все впечатления строились рационально: затрепещет ли необычно зеленый лист или свет, бледный-бледный, точно на гобелене, зальет голубовато-грязную скалу — он наблюдает игру красок спокойно, оценивающе, без волнения.
Газеты приходили, но он их не читал. Ему казалось, что нет ничего более ненужного, чем городские новости: моды, шляпы, футбольные матчи, спектакли, выставки! Все то шумное, назойливое, что делает город городом. Глупое несоответствие! Разве можно назвать жизнью, достойной человека, то, что происходит сегодня в городах. Бессмысленные горы товаров, давка возле них, шумная назойливость всех этих временных хозяев станков, мыла, ламп, крики, кровь, и борьба из-за всего этого? Блуд на губах старых, усталых женщин, закоптелые деревья на бульварах, подсвеченные горящими буквами реклам, грязная газетная бумага, его собственная долголетняя усталость от жизни среди такого содома. Точно воробьи в пыли и конском навозе, роются женщины больших городов на мусорных свалках современности — зараженная кровь, саксофоны, алкоголь, а вокруг копоть и пустота.
Здесь же вечный голубой, ясный штиль. Легкий ветерок качнет грушевый лист, и снова воцаряется долгая, бесконечно долгая тишина. На столе скатерть с бледно-голубыми полосами и старые бидермейерские чашки ярко-красного цвета: краплак. Солнце играет на самоваре, точно первая скрипка (правда, чуть-чуть слащаво), пчела жужжит над тарелкой с черешнями, — типичный импрессионистский натюрморт. Приятен на губах терпкий вкус чая, когда он смешивается с первой горькой затяжкой дыма; приятно лежать в чесучовой паре в лонгшезе, на ласковом ветерке, отдыхая после ванны; зеленеет трава, летают зонтики одуванчика, крыша обросла мхом, виноград, розы — и все упоительно прохладное, как чаша с росой. Голубой воздух полон цветочной пыльцы и влажного запаха земли — хорошо, тихо, покойно.
Оказалось, что у матери в Костаньевце два дома: один двухэтажный, сецессионистский, внизу на площади перед сельской управой. На первом этаже его помещается аптека, а второй этаж занимает землемер. Другой дом в винограднике, где она живет сама. Он стоит на пригорке над самым Костаньевцем, откуда до приходской церкви по зеленому серпантину медленным шагом идти самое большее семь минут.
Это строение из почерневшего от времени дуба, поросшее мхом, с крутой по-старинному, закоптелой крышей, пустовало после смерти крижевацкого нотариуса и мелкопоместного дворянина Летованецкого, и госпожа Латинович купила его очень дешево, на то у нее и «легкая рука», по крайней мере в материальном отношении. Для Филиппа были приготовлены две комнаты на мансарде, или, по выражению его матери, на втором этаже. Тут, под закоптелыми столетними балками, где целые поколения Летованецких зажигали заупокойные свечи, в уютном маленьком помещении с четырьмя выходящими на юг окнами, с видом ка виноградник и далекие голубые горы, Филипп чувствовал себя хорошо и покойно. Перед окнами цвела липа и щебетали ласточки. В комнате, где он спал, стоял их старый, красного плюша гарнитур с овальным столом и бархатным альбомом. В этом инкрустированном альбоме со старинной застежкой было множество незнакомых людей со странно-продолговатыми лицами, преимущественно поляков, по материнской линии Валенти. Особенно живо врезалась в память Филиппа фотография господина в высоком цилиндре, с тростью черного дерева, положившего правую руку на мягкую спинку обитого бархатом кресла с тяжелыми кистями. На стене висела незнакомая Филиппу картина — масло сороковых годов прошлого века: молодая женщина в белом, в руке соломенная шляпка со светло-голубой лентой. В комнате, о которой мать сказала: «Здесь ты можешь работать», — стояла гостиная темно-синего цвета с перламутровыми инкрустациями, купленная вместе с домом, но главным украшением комнаты была картина в тяжелой позолоченной раме, изображавшая сабор сорок восьмого года с главным персонажем этого представления баном Елачичем[6] в центре. Этот бан Елачич со своим сабором с первой минуты страшно раздражал Филиппа своей аляповатостью, но у него не хватало мужества попросить мать убрать