Шрифт:
Закладка:
— Свят! Свят!..
Не сказать, чтобы Антоний сторонился людей, понимая про свою природу, он мог с кем-то поговорить, посочувствовать кому-то, но все это с легкой настороженностью, о сущности которой и сам не знал; он замыкался в себе, если кто-то начинал жаловаться на судьбу, как будто она не дана ему свыше, как будто при желании тут можно поменять. Что-то подсказывало ему, что всякая перемена в жизни есть лишь начало еще большей непасти, и она придет, и обрушится, и уж не совладать с нею. Иль солнце не движется по кругу? Иль не возрастает трава в одну и ту же пору, чтобы время спустя увянуть? Иль ветры надламываются в своем извечном движении? Да, Антоний не помнил, когда ступил на тропу странствий и, коль скоро не менял этой тропы, не отступал от нее, то не потому, что делал так намеренно, а по другой причине, предопределенной свыше. Случалось, когда нападала сладкая дрема, и он отторгался от ближнего мира и духом возносился к небесным далям, то и спрашивал у Всевышнего, как если бы тот был рядом с ним: «Отчего так?..» Но спрашивал легко, без душевного подвига, и потому не ждал ответа, принимая все, что отпущено ему, с покорностью, тем более естественной, что она исходила от его сердечной сущности. Одно только он делал едва ли не осознанно: он не забредал и в малые города, которые оказывались на пути, точно бы понимая, что там его ждет погибель. Благо, поступать так было несложно: немного городов на байкальском обережье, да и те, что еще держались, скорее всего, доживали остатние дни. Антоний принимал сущее безропотно, не стремясь ничего стронуть с места, если даже на сердце зарождалась опаска и нашептывала: вот тут надо свернуть с пути, укрыться в ближней рощице, благо, она чуть отстранена от таежного неуглядья, и вся на свету, лапушка, пойди туда и приляг на землю, ощути запах теплых трав. Но он не поступит так, влекомый собственной сутью, и продолжит путь до того места, где в прошлый раз ему повстречалась ватага лиходеев и увела в лесную глушь, и там, улюлюкая и хохоча, долго била его. Среди лиходеев, сходных друг с другом безумной ошалелостью в глазах, выделялся некто рыжий, с могучей грудью, прихрамывающий на левую ногу, но не так, чтобы откровенно угадываемо, а как бы нечаянно замечаемо, прозваньем Секач, так этот рыжий особенно не взлюбил Антония, и, когда сотоварищи его, притомясь, отходили в сторону, он все нависал над поверженным Антонием, шепчущим солоно пахнущими губами: «Господи! Господи! Прости им грехи их! Не ведают, творят!»
Секач спрашивал:
— Да ты почем знаешь, что не ведаем?.. — И, остервенясь пуще прежнего, продолжал избивать его. А первое время он норовил снять с Антония плащ. Но это никак не удавалось: темно-красный плащ неведомо какого покроя, старые люди, благоволившие Антонию, сказывали, что небесного, словно бы прирос к телу странника, и усилия Секача ни к чему не приводили. К тому же однажды он почувствовал диковинную силу, исходящую от плаща, сияние какое-то, вроде бы даже обжигающее ладони, и он оставил свое первоначальное намерение, хотя озлобленность в нем не исчезла, напротив, подталкиваемая извне, окрепла. И теперь, определив время прихода Антония, он с жадным нетерпением ждал его на тропе, то и дело поднося к глазам ладони, на них с недавних пор появились темно-коричневые пятна. Что только ни делал Секач, а они все не исчезали, стали несмываемы; однажды ему увиделся в этом знак, но он не умел постигнуть его смысла своим слабым, неразбуженным умом, и потому ничего не сдвинул в себе. Очнувшись от забытья, Антоний поднимался с покрасневшей травы и медленно, покачиваясь, шел к ближнему, сине взблескивающему урезу байкальской волны, туда, где у самого моря лежал Синий Камень, невесть в какую пору упавший со скалы, но, скорее, сам взросший на плоской равнинности, прилегающей к Байкалу, ополаскивал лицо прохладной водой.
Когда появлялся Антоний, из Синего Камня, раздвинув его, вылезала старуха, тоже, как бы в утверждение неземной силы камня, в синем одеянии, пристраивалась сбочь Антония и спрашивала странно ломким и резким голосом, в нем при желании можно было уловить сочувствие:
— Больно?..
— Больно, но не телу — душе, — отвечал Антоний, подымаясь с колен.
— Отчего же ты не свернешь с тропы?
— Это не в моей власти.
— В чьей же?
— Ты знаешь, в чьей, — отвечал Антоний, а чуть погодя спрашивал:
— Ты все в камне?
— Да, мой срок еще не вышел.
— Что так?
— Злые духи держат, не пускают. Ить грешная я. Еще при моей жизни уговор у меня был с ними, с малыми, конечно, что близ деревни крутились, кормились чем ни попадя, пакостили по малости. Ну вот, значит, я им сказала тогда: вы теперь подсобляйте мне, а когда я помру, делайте со мной что хотите. Однажды старуха повела мертвенно синими глазами в одну сторону, потом в другую, точно бы ища кого-то, а не найдя, облегченно вздохнула, так что на Антония будто молодящим ветром повеяло, сказала:
— Когда же я померла, мне расхотелось знаться с теми духами: изловчилась я и влезла в синь-камень, и сижу тут, хоронюсь от них. А они настырные, денно и нощно норовят пролезть ко мне, только нету в них силы, зря хвосты обколачивают о камень. Еще и то верно, что озорства во мне по сию пору хватает. Когда надоест сидеть, я высуну руку, схвачу иного за хвост и держу, не пущаю долго, так что он, бедный, аж посинеет. А мне от этого радость.
Старуха прикрыла глаза и что-то мечтательное обозначилось в ее синюшном, едва угадываемом в прозрачном воздухе лице, чуть погодя сказала:
— Это верно, озорничала я при жизни, сила мне такая была дана, люди сказывали, от нечистого, но я так не думаю, хотя… хотя, если поразмыслить, что есть человек?.. Много в нем понамешано, есть, конечно, и от Бога, да уж больно далеко запрятано. А вот которое от дьявола, то на виду, искать долго не надо, чуть ковырни пальцем и выскочит наружу бесовское. Ты, поди, и сам замечал это, хотя и сторонишься людей, как бы не помнишь ни про кого.
— Не всегда так, — сказал Антоний. — Люди-то разные…
Старуха словно бы не услышала:
— Беспамятство твое коротко, оборвется, когда наступит срок. А он-таки наступит…
— Пойду я, — тихо