Шрифт:
Закладка:
Антоний пришел в Светлую далеко заполдень, привычно потянулся ближней околицей, но в какой-то момент остановился, точно бы удивившись чему-то, хотя это было не так, он все принимал ровно и спокойно, как если бы и самая малость совершалась по воле Всевышнего. И все же что-то его насторожило, отчего он подумал, что заплутал и свернул не в тот переулок, который прямехонько привел бы к избе Прокопия Старцева. Это чувство укрепилось, когда разглядел царящее окрест порушье: на скорую руку поваленные заборы, за ними уже не цвели свычные с порою года алые кусты боярышника, как бы почернели и скукошились, от них не тянуло дурманяще сладким запахом. В проулке не осталось ни одной избы, что не была бы разобрана и не свезена. Смущение, придавившее Антония, усилилось, когда повстречал незнакомых ему по прежним забродам в поселье молодых людей, они со вниманием слушали крепкого розовощекого мужчину в ослепительно черном одеянии.
Гребешков меж тем, а это был он, говорил жестко и твердо, впрочем, не утрачивая насмешливости в голосе:
— Я обеспечу вас всем необходимым. «Итак, не заботьтесь и не говорите: что нам есть или что нам пить? Или во что одеться? Потому что всего этого ищут язычники, и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете надежду во всем этом». Помните же, вы слуги мои, я господин ваш!
Гордыня играла в Гребешкове, и он никак не мог совладать с нею, и говорил бы долго и еще не раз обратился бы к Святому Писанию, а он знал его хорошо, но, скорее, только помнил, не стараясь вникнуть в мысль, сокрытую за Божественным словом, если бы Антоний не сказал тихо, словно бы для себя:
— «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло. Если же око твое будет худо, то и все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?..»
В лице у Гребешкова дрогнуло, тень пробежала по нему, отметившись возле круглого подбородка и затерявшись в морщинах бледно-синего лба; спросил, хмурясь: «Кто такой? Что-то я не видел его средь местных совков?»
Секач протолкался к Антонию, занес над его головой руку, но Гребешков, поморщась, сказал:
— Подожди!..
Что-то смутило его в странствующем, и он хотел бы знать, что именно, но все, что приходило на ум, не годилось, и он подосадовал на себя, и это было так несвычно с его пониманием жизни, что он только вяло махнул рукой:
— Не трожь. Пусть идет своей дорогой.
Смущение в Гребешкове продержалось недолго, никто и не заметил ничего, но сам-то он заметил и на какое-то время окунулся в странное состояние духа, как если бы это был не он, а кто-то другой, похожий на него, не сильный, как бы даже потерянный среди людей и остро осознающий эту потерянность, а через нее и бессмысленность собственного существования, точно бы он никогда не шел к единственно греющей его цели, ломая все на пути, относясь к людям так, как если бы они были пылью, а он благодатью, без которой пыль тут же исчезла бы с лица земли.
Да, так продолжалось недолго, тем не менее Гребешков встревожился, с подозрением посмотрел на служек, точно бы они могли углядеть в душе его и позлорадствовать, но чуть погодя решительно отогнал глупую, иначе про нее не скажешь, мысль.
— Не люблю божьих человечков, глядя вослед удаляющемуся Антонию, сказал он. — Ходят, сбивают людей с толку.
— Догнать? — поспешно спросил Секач, глядя на хозяина и почесывая ладони.
— Зачем? — с недоумением молвил Гребешков, а чуть погодя хмуро посмотрел на своего служку и сказал с небрежением:
— Что-то от тебя, братец, дурно пахнет.
Секач приметно заробел, отчего на широком, почти квадратном, туго стянутом жесткой огрубелой кожей лице обозначились жгуче красные пятна, спрятал за спину вдруг затяжелевшие в кистях руки, хотел что-то сказать в свое оправдание и не смог. Но хозяин уже забыл о нем, невесть отчего ему вспомнился Тишка… Тишка Воронов; в свое время сиживал с ним на одних нарах; чудной малый, я, говорил, в отличии от вас, крутых да лютых, помногу не ворую, беру самую малость, только чтоб не пропасть с голоду. Он и в самую удачливую пору не очень-то обременял себя добычей, говоря мягко:
— Людям тоже жить надо. Почему бы я стал грести подчистую?
За то и били его смертным боем. Ну, а чего добились?
Отошел Тишка и вовсе от воровского мира, превратился в одинокого волчонка. Оказалось, что он родом из Светлой, вот уж чего не ожидал Гребешков. При случае востребовал к себе Тишку, предложил ему место в своей охране:
— Служи. Теперь наше время. Хватит, похлебали постные щи.
Но, к немалому его удивлению, Воронов отказался:
— Я уж как-нибудь сам. Да и не по нраву мне равняться на вашего брата, возомнившего о себе невесть что… Хозяева, мать вашу!..
Его отказ разозлил Гребешкова, он велел служкам поучить строптивого, авось поумнеет. Те и рады стараться, подпалили избенку у Тишки, стояла та на берегу Байкала; темно-рыжий галешник, подталкиваемый морской волной, когда она в силе, забредал во двор. Но и тогда Тишка не смирил норов, сказывали, прячется на подворье у старого Прокопия, точит зуб на обидчиков. Ничего! Приползет на коленях, умолять еще будет… Но я посмотрю!
Антоний меж тем уже стоял на обширном, ладно укладенном подворье, где и малое полешко на своем месте и банька не кособочится, глядится весело и задиристо: заходи, наддай парку, ей-пра, не обижу!.. Встречь страннику вышел Прокопий, худой, жилистый, легкое недоумение прочитывалось в загорелом, с густой окладистой бородой, лице его.
— Ты как пробрался на мое подворье? — спросил он. — Я ж с сынами такое напридумывал: ямины повсюду нарыли да забросали свежей травой, чуть что и — обвалишься. Это для варнаков, чтоб глаз сюда