Шрифт:
Закладка:
— А кто я-то?.. Ну да, бомж… бомж… всеми кинутый, изгнанный из родного дома. Да, да, сижу вот тут, под мостком, и подыхаю. Потому — нету сил никуда идти. Да и зачем? Люди-то звери. Помогут разве? Один только и есть среди них человек — Даман… Валера… Даманов, значит.
Печать большого, едва ли не безмерного несчастья отметилась в облике существа, и Агван-Доржи понял причину этого. Да, конечно, несчастье от неспособности удовлетворить свои желания, от всепогубляющей их страсти. И, сам не ожидая от себя этого, он заговорил о тщете желаний, о возможности для каждого живущего на земле прекратить их поток; он заговорил, путая русские и бурятские слова, и вначале со вниманием наблюдал за человеком, волею Всевеликого Будды оказавшегося рядом с ним, и, кажется, стремящегося что-то понять из его слов: в потускневших глазах появилась какая-то осмысленность, но время спустя монах запамятовал про того, с кем говорил, и теперь уже обращался ко все Разумеющему, способному понять в глубинной его сути, куда сам-то мог не всегда дотянуться, а только в минуты высшего торжества духа. И приятно, что его слушал не только Всемогущий, Пребывающий в иных, истинно существующих мирах, а и близ него прислонившееся к холодной стене, сидящее на травяно пахнущих, ослизлых камнях под мостком, слабое и безвольное существо. И, когда Агван-Доржи замолчал, приглушая в себе от неземного блаженства отлегшее, это существо снова залопотало, и можно было понять, что-то радостное, и Агвану-Доржи сделалось умиротворенно и спокойно, и нависший над головой толстый слой земли придавливал не так сильно, как прежде.
А в полночь, когда Култук, ветер шальной и дичалый, вовсю расталкивал волны, к разложенному соседом Агвана-Доржи костерку, слабо и неровно горящему в земном утеснении, подошел некто с острой темной бородкой, в курмушке и в болотных резиновых сапогах, сказал, оглядев странствующего монаха:
— Ух ты, а у нас гость. Ну и славно!..
Он только и успел сказать, а уж возле него очутился утративший прежнее обличье и заскулил:
— Даман… Даман… Валер…
Он выстанывал только это и бил себя в грудь слабыми черными кулачками.
— Ну, ну… — все с той же как бы даже виноватой улыбкой сказал темнобородый рыбак. — Ты не скули, лучше спустись к лодке. Знаешь, куда я ставлю ее? Не выветрилась еще из башки памятка-то? Отыщешь на днище пару-другую омульков. Неси сюда!..
Когда утративший обличье, припадая на левую ногу, убежал, Даманов подсел к Агвану-Доржи и сказал, но теперь уже вяло и грустно:
— Жаль человечка. Я не раз видел, как он ест траву, точно хлеб, бросая ее горстями в рот. — Вздохнул: — А ты, монах, все ходишь по земле? Ну и чего отыскал?..
Агван-Доржи, может, и ответил бы, да не хотелось растеривать умиротворения, что теперь жило в нем, к тому же он не совсем понял, чего хотят от него, и только развел руками как бы в недоумении, но легком, ни к чему не подвигающем.
Даманов не задержался у костерка, ушел, время спустя послышался скрипящий и хрумкий хруст валежника от сталкиваемой на воду лодки, а потом нечастое и тяжелое шлепанье весел о волну. И вот все стихло. Но Агван-Доржи еще долго мысленно видел рыбака и что-то смутное и тревожное прочитывал в душе его, словно бы даже потерянность и все приближающееся нежелание выстроить что-то в собственной, катящейся к закату жизни, и он хотел бы предупредить рыбака, сказать что-то в укрепление слабеющего в нем духа. И время спустя, оттеснив умиротворенность, сказал-таки… Было в нем и это умение, с летами приобретенное, вызывать при надобности внутреннюю сущность человека, поглянувшегося ему, даже если тот отдален от него верстами, с тем, чтобы помочь тому не сойти с круга жизни, предопределенной свыше. К сожалению, помощь его часто не принималась тем, к кому была обращена, отторгалась, как если бы сей человек находился во власти асуров, непотребством людских желаний вознесенных высоко, так что не всегда дотянешься до них, чтобы развеять злые чары служителей тьмы.
Агван-Доржи вызвал, прибегнув к энергии, а она есть море, хотя и утесняемое плотью, образ отплывшего от ближнего берега рыбака, какое-то время со вниманием вглядывался в его обожженное ветрами, приятное глазу лицо, потом сказал:
— Мы все, живущие на земле, суть малые облачка. Несет нас каждого в свою сторону. Но подымется ветер, раздергает, истопчет нас, зато и соберет воедино, и уж не увидеть неба, только низкое, зависшее над землей, огромное серое полотно. Плохо это или хорошо? И не скажешь сразу. Но почему, когда наступает время рассеяться облачкам, они бегут весело, вперегонки?..
— Ты к чему это?
Агван-Доржи слегка смутился, он ожидал услышать другое. Но смущение было коротким, оборвалось, стоило увидеть над головой рыбака теснящие друг друга тени.
«Так, значит, и тут идет борьба за человеческую душу? — подумал он. — И еще неведомо, кто победит в ней: добро ли несущий, влекущий ли ко злу».
Сказал монах:
— Все призрачно, только мысль жива. Истинно лишь то, что даруется высоким чистым небом, все прочее есть от мрака рожденное.
— Но я не вижу неба, — сказал рыбак. — А лишь отталкивающие друг друга облака. Не от этой ли сшибки на сердце тягостно?
И сказал бы монах: ты не на большие смотри облака, на малые, на те облачка, про которые я говорил, — но отчего-то промолчал и снова услышал горестное, на куски рвущее сердце:
— Не вижу неба. Не вижу…
Это потому, что сознание твое замутнено, — тихо, как бы про себя, сказал Агван-Доржи. — Но это пройдет, когда ты поймешь, что рождаемое в человеке рождается в его сознании. Ищи в памяти, и узнаешь, кто ты и зачем?..
В какой-то момент Агван-Доржи почувствовал, что говорит на русском языке, и говорит легко, не