Шрифт:
Закладка:
— Какие дети? — накидывается на него Головкин, который при всем своем богатырском сложении оказывается трусоват. — Где ты видишь здесь детей⁈ Хочешь вот как он, трое суток по болоту шляться! Пойдемте отсюда, а! Обратно в гостиницу. А еще лучше ко мне на хутор. У меня жратвы и выпивки — хоть залейся!
— Эх ты, зятек-пропойца… — разочарованно вздыхает Михаил.
— Почему — зятек? — удивляется Философ.
— Ну-так! — хмыкает Болотников-старший. — Он же на сеструхе моей, младшей, женат… Так я не понял… Как мы уйдем? Игорька моего бросим здесь, в болоте!
— Все, пошли! — решительно произносит Тельма. — У меня ноги окоченели. Чтобы продолжить поиск, нужно экипироваться по-человечески.
Философ подходит к ней, хватает на руки, чувствует, что ноги девушки в нейлоновых чулках и впрямь как две ледышки. Она обнимает его за шею двумя руками и целует у всех на виду. Художник берет у девушки фонарик, обхватывает могучими руками за плечи санврача, который явно намыливается куда-то смыться и поворачивает его в нужном направлении. Полоротов не сопротивляется, кажется он даже рад. Хотя трудно понять, что чувствует насквозь простуженный человек.
Философу хоть и страшновато оставлять в неведомом болоте дочь, но сам себе не отдавая отчета, он с готовностью устремляется за ними. Некоторое время всей компанией они дружно шлепают по лужам и вдруг выходят к ограде, и уже дальше бредут вдоль нее, касаясь еле различимой во мгле шершавой бетонной поверхности. Как вдруг Головкин останавливается и оборачивается к остальным. Его глаза бессмысленно шарят окрест. Философ тоже начинает оглядываться и сразу понимает, что в их группе кого-то не хватает.
— Э-э, постойте… — бормочет он, — а где наш доблестный официант?
— Не знаю, отстал, наверное… — отзывается на это, бестолково вертя головой, художник. — Эй, шурин! Ты где!
На фоне немолчного гула, его голос звучит излишне резко.
— Да не ори ты!.. — шипит на него Философ. — Не отстал он… Дальше пошел, Сынишку своего искать.
— И твою дочку, — кивает Головкин. — Всегда был героем…
— Ладно, хрен с ним! — со злостью говорит Философ. — Пусть милиция ищет этого хромого дурака…
— Ба, вот так сюрприз! — раздается голос Лаара, который, оказывается, стоит возле пролома в ограде. Вид у него по-прежнему потрепанный, но он держится с привычной наглецой. — Никак уж не ожидал, санврач, тебя здесь увидеть! Да еще с приятелями.
— Привет! — хмуро отзывается, на минуту очнувшийся от бреда Полоротов. — Ты-то как здесь очутился?
— Прилетел! — хмыкает спортсмен. — Да вот только осточертела мне здешняя помойка… Тот же Болотный остров, только хуже…
— Кайман? Очень, кстати… — снова впадая в транс, бормочет санитарный врач. — А ну, веди к своим насекомым хозяевам!
— Да ты рехнулся, Полорот⁈ — орет Лаар.
— Не обращайте внимания, — произносит Тельма, которую Философ снова ставит на ноги. — Это у него глюки от температуры.
Полоротов вдруг отталкивает богатыря-художника и поднимает пистолет, о котором все уже успели забыть.
— Я кому сказал! — рычит он. — Ступай вперед!
— Стоп-стоп-стоп! — кричит Философ, становясь между ним и Лааром. — Да уймись ты, санврач вонючий!
— Товарищ философ, не мешайте мне исполнять служебный долг!
— Рехнулся! Какой долг? У тебя жар, тебе в больничку надо.
— Я при исполнении, — механическим голосом твердит Полоротов. — Буду стрелять!
— Да оставь ты их, Граф! — бурчит художник. — Пусть сами разбираются.
— На счет три — стреляю… — цедит санврач. — Раз, два…
Философ пытается ногой выбить у него оружие и он бы сделал это, но вмешивается девушка. Она прыгает вперед, хватает его за рукав и резко дергает вбок. Раздается выстрел. Завотделом райкома по спорту отшатывается, но не падает, а обессилено прислоняется к плечу Головкина, который столбом торчит почти на линии стрельбы, видимо, парализованный страхом.
— Ну вот и рассчитались, философ… — бормочет Лаар и падает навзничь в грязь.
Тельма наклоняется над ним, щупает пульс. Затем медленно выпрямляется. Отчаянно мотает головой на вопросительный взгляд своего любовника.
— Ликвидировать преступника — мой прямой долг! — почти с гордостью сообщает, видимо, окончательно свихнувшийся Полоротов.
Философ, ни слова не говоря, с размаху бьет его по лицу. Потом еще раз и еще. То ли кайман, то ли оперативник КГБ, как ни странно, не сопротивляется, а когда Философ, тяжело дыша, опускает руку, поворачивается и уходит во мглу — в бурлящий, но холодный туманный котел, сверху, наверняка, похожий на белесого спрута, бесчисленные щупальца которого, удлиняясь, протягиваются все дальше и дальше и не видно силы, которая могла бы их остановить.
Третьяковский умолкает, наполняет стакан вином и опустошает его до дна.
— Что, так и убил? — спросил я.
— Да, — кивнул он. — Дальше началась обычная в таких случаях детективная шелуха. Милиция, допросы, протоколы. С меня отобрали подписку о невыезде, не потому, что я попал под подозрение, а — до выяснения обстоятельств. Головкин струсил и слышать не хотел о повторной вылазке на территорию бывшего военного объекта, но у нас с Тельмой выбора не было. Детей нужно было отыскать. Едва нас с ней отпустили из отделения, мы тут же кинулись в гостиницу, где переоделись в сухое, а главное — надели резиновые сапоги, выпили, захватили спиртное и еду с собой и вернулись к месту событий. Уже давно рассвело, но в этом заколдованном месте словно выключили день. Часа три блуждали мы с Тельмой в вонючем болоте, в которое превратилась территория некогда оборонного предприятия, пока не вышли к гигантской котловине, больше всего похожей на древнегреческий театр или Колизей, вот только на каменных сиденьях для зрителей здесь могли бы сидеть великаны… Впрочем, здесь надо поподробнее…
Весь это «театр» словно накрыт хрустальным куполом, сплетенным из мириад стеклянных нитей, каждая толщиной в руку. Нити прикреплены к бетонным кольцам, которые образуют этот странный амфитеатр, причудливо переплетаясь друг с другом. Философ мучительно пытается вспомнить, где он видел такие и вдруг память услужливо подсовывает ему картинку из детства. Зима. Рождественская елка. Оконные стекла заросли инеем. Маленький Графуша достает из кармашка матросского костюмчика заветный пятак. Прислоняет его к горячим изразцам «голландки» и держит так, покуда терпят пальцы, а когда медный кругляш становится невыносимо горячим, бросается к окошку и прижимает монету к холодному стеклу. И