Шрифт:
Закладка:
То, что он увидел, ошеломило его.
Около каждого его охранника сгрудилось по нескольку горцев. Безмолвные, напрягшиеся, они свирепо выкручивали гуркам руки, вырывали у них с хрустом винчестеры. И это выглядело страшно. И еще страшнее было то, что дикая суета и борьба происходили почти в полной тишине. Лишь хрип и сопение вырывались у людей из груди.
Прозвучал одинокий возглас:
— Враг пришел! Берегите тела и души!
Еще мгновение шла жестокая возня, тем более жуткая, что она происходила над самой пропастью.
Едва Гулам Шо выкрикнул: «Разве мы рабы?», как воздух разорвали нечеловеческие вопли. Не успевших даже извлечь из ножен свои огромные «кукри» — ножи гурков подтаскивали к ничем не огороженной кромке кровли дворца и деловито сталкивали вниз… Еще мгновение — и взметывались судорожно руки. Еще мгновение видны были выкатившиеся в безумии глаза и раззявленный рот, и человек исчезал. Лишь снизу доносилось сдавленное, полное отчаяния, не похожее на человеческий голос верещание.
Разъяренная, пышущая потом и жаром толпа повернулась к вождю вождей и царю. Грузной, безликой массой надвинулась на них.
— Взять его! — быком заревел Гулам Шо. — Взять вождя вождей и бросить в зиндан!
Гулам Шо сам не сообразил, почему он выкрикнул такое. Растеряйся он, замешкайся секунду, и горцы столкнули бы и Пир Карам-шаха и его самого с крыши. Гулам Шо насмотрелся на смерть во всех видах. Он и сам убивал, он привык к убийствам, но его, как и Пир Карам-шаха, ужаснула смерть, постигшая гурков.
Выкрик Гулама Шо подействовал. Вождя вождей уволокли с крыши по лестнице, оттуда слышалось сопение, уханье, вскрики. Какая счастливая случайность помогла ему, царю Мастуджа, отвести от себя руку судьбы и направить ярость горцев против вождя вождей, Гулам Шо еще и сам не понимал. Он не знал, что так поступит. Он не знал этого еще в тот момент, когда вопил этот торгаш. Царь Мастуджа не знал, что он сделает, как поступит, когда тот замахал камчой на Пир Карам-шаха, когда…
Гулам Шо выкрикнул про рабов в то мгновение, когда увидел глаза гурков. Шалые глаза, полные звериной жестокой ярости.
И тогда Гулам Шо спас свою шкуру. Да, теперь он признавался себе, что поступил так из самой трусливой жалости к себе. Он хотел жить. И все этим сказано. Он хотел жить и, спасая свою жизнь, не отдал на расправу толпе этого страшного, таинственного вершителя судеб целых народов и государств — Пир Карам-шаха…
В Гималаях следуют полезному жизненному правилу: всякому своя рана больнее.
Когда он, наконец, поднялся с места, никто бы не узнал в этой громадной нахохлившейся вороне царя Мастуджа. Угловатые, корявые черты его лица набрякли, набухли кровью. Рот изломался в судороге, глаза бегали жалко, трусливо. Руки и плечи дергались. Он шатался.
— Теперь, — бормотал он, — пойду к ней. Пусть она, Белая Змея, скажет…
Неуклюже, цепляясь по-медвежьи руками-лапами за перекладины, сполз он по лестнице во двор и побрел, похожий на курильщика анаши, по двору вниз к воротам.
Вниз… От одного этого слова его тянуло на рвоту. Внизу, далеко внизу, на камнях, лежали они. Или то, что осталось от них — гранатовощеких, усатых, жизнерадостных гурков.
В ЗИНДАНЕ
Дней прошлых ароматнейшие травы все превратились в горькую полынь.
Я — зло, мой отец — несправедливость, мать — обида, брат мой — вероломство, а сестра — бедствие. Мой дядя по отцу — вред, дядя по матери — унижение, сын — нищета, дочь — голодная смерть, родина — разруха, а род — невежество.
Реветь быком, которого ведут на бойню, он мог сколько угодно. И, вопреки рассудку, вождь вождей заорал, заревел, когда его столкнули вниз.
Бывают страшные мгновения в жизни, такие страшные, что человек, даже мужественный, кричит совершенно непроизвольно. Невозможно сдержать себя в такой момент.
И, падая, Пир Карам-шах ревел быком. Ударившись всем телом о землю, не испытал особенной боли. Падать пришлось сравнительно с небольшой высоты. Он только тут сообразил, что ревет во весь голос. Он услышал свой рев и замолчал. Оказывается, его столкнули в не слишком глубокую яму. До чего страх за жизнь делает человека малодушным, слабым!
Однажды Пир Карам-шаху довелось побывать в неофициальной поездке в… Ташкенте и увидеть в местном музее искусств живописное полотно «Бухарский зиндан». Внимательно, очень внимательно он разглядывал картину. И не из простого любопытства, и не с познавательной целью. Он проверял кое-какие сохранившиеся в памяти впечатления. Еще и еще раз, холодно, бесстрастно, он всматривался в созданные гениальными мазками кисти образы несчастных узников эмирской деспотии, доведенных до предела физического и морального унижения и маразма. У него шевельнулась в мозгу странная и даже чудовищная мысль: «Могут не поверить — мыслимо ли, такая гнусность в наш цивилизованный век! Скажут — художник преувеличил. Нет. Такое есть и такое… необходимо. Чтобы держать массы азиатов в повиновении, без зинданов не обойтись».
Он думал так. Он был убежден. А сейчас на себе он испытывал «такую гнусность» с отвращением, с тошнотой. Особенно если гнусность приходилось испробовать на себе цивилизованному, рафинированной культуры — таким он считал себя — представителю белой расы господ.
Липучая грязь на полу, отталкивающие запахи, вечная, почти полная темнота, пронизывающая сырость, болезненный зуд во всём теле, шуршащие в соломе не то крысы, не то крупные насекомые, сознание полного бессилия. К тому же Пир Карам-шаха ошеломил, раздавил почти мгновенный скачок из жизни напряженной, бешеной, бурной к полной бездеятельности, беспомощности. И это в самый разгар осуществления грандиозных планов, замыслов, действий.
Не раз и раньше Пир Карам-шах думал, что придет час и с ним произойдет нечто подобное. Слишком уж часто он бросался с головой в самое пекло. Но он не допускал и мысли, что произойдет это именно так. Он физически ощутимо представлял отчаянную схватку, удары мечей, выстрелы, воинственные вопли и себя, борющегося, сражающегося из последних сил, истекающего кровью. Словом, он допускал, что и ему придется потерпеть поражение, но не такое постыдное.
Его схватили за руки, прежде чем он успел даже вытащить оружие, выстрелить, сжали в железных тисках, потащили и бросили. Ему показалось, что в пропасть…
Теперь он стоял, прислонившись к влажной глиняной стене, и смотрел