Шрифт:
Закладка:
Гладкие мышцы под моей рукой были твердые и невероятно мощные, и моя ладонь потерялась, была бессильной и жалкой, мне казалось, что я прикоснулся к нему впустую, ибо осязание не только не дало мне почувствовать внутреннего естества плоти, но как бы не достигло даже ее поверхности, словно поверхность, которую я, конечно, чувствовал, была лишь прикрытием, маскировкой, броней настоящей поверхности, до бесчувственности прочной, мог бы подумать я, если бы в этот момент мог о чем-либо думать, ибо как в его глазах, на губах, в чертах склонившегося надо мной лица, так и в плоти не было заметно никакой реакции, ни смущения, ни согласия, ни отказа, его лицо, его кожа и мышцы были так же нейтральны, как до этого почти все его движения, и я страстно хотел овладеть этой беспощадной нейтральностью, это я реагировал на него, а не он на меня, он ничего не чувствовал и вроде бы даже не понимал ничего, точнее, не знал о том, что должен что-либо чувствовать или понимать.
Мне всегда казались бессмысленными всякого рода категорические декларации, и все же я должен сказать, что никогда в своей жизни, ни до этого, ни позднее, я не делал более бессмысленных жестов.
Но именно потому этим жестом я словно бы достиг вершины – или самых глубин – своего влечения.
Я не мог убрать руку, да и жест уже состоялся, нельзя было его отменить, но при этом, хотя рука оставалась там же, я ничего не ощущал, он же по-прежнему занимался моим горлом, такой безучастный, как будто мой жест был всего лишь плодом моего воображения и, следовательно, он не мог о нем знать.
Я бы не возражал, если бы он все-таки перерезал мне горло.
Если бы лезвие с еле слышным хрустом вошло в мягкий хрящ гортани.
Я не закрывал глаза, по-прежнему ожидая какого-то скрытого знака.
Чтобы стряхнуть в миску собранную на палец пену, ему пришлось отвернуться, и только по этой причине он оторвал бедро от моей ладони.
Моя рука, принадлежащий мне странный обрубок, сиротливо повисла в воздухе.
Он смочил в воде губку и, поддерживая рукой мою голову, обмыл мне лицо.
Тем временем я закрыл наконец глаза.
«Проклятое это место, сударь!» – услышал я в темноте его голос.
Но когда я снова открыл глаза, он уже отвернулся, чтобы швырнуть губку в миску; и никаких скрытых знаков.
«Одеколон?» – тихо спросил он, не оборачиваясь.
Тем не менее во всем этом не было ничего огорчительного или обидного, от его безупречности я пришел в замечательное настроение, и мой эксперимент мы могли преспокойно отправить на великую мировую свалку бесполезных событий.
«Да, пожалуй».
В это же время в голове у меня промелькнула мысль, что его замечание, возможно, является скрытым намеком на тот ночной шум, крик и визги, которые прервали мой первый сон и к которым он сам мог иметь какое-то отношение.
И, быть может, я своим жестом нисколько его не обидел, и, стало быть, он был не таким уж и бесполезным.
Одной ладонью он поддерживал мой затылок, уткнув мизинец в шею и запустив остальные пальцы мне в волосы, и выплеснутым в другую ладонь одеколоном растирал мне лицо.
А потом обмахнул его салфеткой, чтобы спирт быстрей испарился, отчего человек обычно ощущает себя особенно бодрым, и впервые за долгое время мы снова посмотрели друг другу в глаза.
Уж не знаю, на что он там намекал, но будь это место хоть трижды проклято, это маленькое событие, которое я так счастливо навязал нам в виде эксперимента, сделало место моих воспоминаний бесконечно близким, так что я все же не ошибся; взгляд слуги оставался совершенно невозмутимым; да, я был здесь на месте, в печи весело потрескивал огонь, и я не мог дождаться, пока он соберет свои вещи и выйдет; в каком-то лихорадочном возбуждении я готов был наброситься на свой черный саквояж, рывком распахнуть его, тут же разложить на пустом столе бумаги и немедленно сесть за работу, однако мой горький опыт предостерегал меня от излишней поспешности, все не так просто, как требуют наши желания, всегда лучше немного повременить, спокойно снять пену избыточного напряжения с кипящего бульона чувств, дать ему загустеть, а не хвататься за первый кажущийся подходящим момент! поэтому когда он наконец затворил за собою дверь, я сперва подошел к окну, отдернул белые занавеси, и представшее мне великолепное зрелище действительно несколько остудило меня.
У меня был еще целый час до того, как внизу ударят в маленький колокол, созывая гостей к общему столу.
Осеннее небо было чисто и прозрачно, в парке замерли без движения стройные лиственницы, бушевавший ночью ветер уже совсем утих, и хотя я не видел отсюда моря, как не видел ни набережной, ни курзала, ни широкой аллеи, что ведет к железнодорожной станции, ни дамбы, ни болота, ни леса, я знал, что все это рядом, все важное и болезненное, стоит только протянуть руку.
На террасе, выложенной декоративными плитками, несколько палых листьев.
Все было здесь, и поэтому я мог позволить себе быть не здесь, а в своем воображаемом повествовании.
Забыть обо всем.
Но не тем ли питается это ощущение легкости, что теперь, наконец-то освободившись от своей невесты, я смогу искушать себя той прекрасной в своей неосуществимости надеждой, что рядом со мной всегда будет находиться этот молодой безотказный слуга, которого я в любое время смогу вызвать к себе? но тогда получается, что я снова оказываюсь между двумя человеческими существами?
И где же здесь благословенное одиночество?
Мысль, таким отвратительным образом соединившая во мне их двоих, словно ударила меня в солнечное сплетение.
Если и в одиночестве они будут постоянно мельтешить во мне?
Но мое настроение все-таки не испортилось, совсем наоборот, я ощутил себя человеком, который увидел вдруг свое тело со стороны и вполне доволен своими пропорциями, и дело вовсе не в том, что ему не видны собственные изъяны и несовершенство, а в том, что он понимает,