Шрифт:
Закладка:
Форма его не имеет значения: никакая форма не может ни ограничить, ни испортить его. Зеркало — это свет. Крошечный кусочек зеркала — уже целое зеркало.
Снимите его рамку, сотрите линию, по которой оно обрезано, — и оно вырастет, растечется, как пролитая вода.
Что такое зеркало? Это единственное изобретение, единственный искусственный предмет, который при этом — естественный. Кто смотрит на зеркало, кому удается видеть его, а не себя, кто понимает, что глубина зеркала заключается в его пустоте, кто входит в его прозрачное пространство, не оставляя в нем ни следа, — тот проник в его тайну. Для этого надо застать его врасплох, в одиночестве, висящим в пустой комнате, и помнить, что тончайшая игла, положенная перед ним, может превратить его в обычное изображение иглы, настолько оно чутко, настолько обострена его способность отражать лишь изображение, но никак не тело. Не тело вещи.
Когда я его писала, мне пришлось самой быть крайне осторожной, чтобы не проткнуть его своим отражением, ведь зеркало, в котором я вижу себя, уже не зеркало, а я. Только пустое зеркало — живое. Только очень осторожный человек может войти в пустую комнату, где висит пустое зеркало, войти так легко и неслышно, так отсутствуя, что отражение не появится. В награду этот осторожный человек получит возможность проникнуть в одну из нерушимых тайн вещей: узнать, как выглядит зеркало как таковое.
И обнаружить заключенные в нем огромные ледяные поля, лишь кое-где пересекаемые торосами. Зеркало наполнено холодом и льдом. Но в нем — последовательность мраков, в редкие мгновения можно ее увидеть — и приходится дни и ночи быть настороже, блюсти воздержание от себя самого, чтобы уловить и перехватить эту смену мраков в нем. С помощью черной и белой краски я сумела поймать на холсте его сияющую дрожь. Тем же черным и белым я улавливаю, поеживаясь от холода, одну из его самых трудных истин: его ледяное бесцветное молчание. Нужно прочувствовать неумолимое отсутствие цвета в зеркале, чтобы воспроизвести его, так же, как мы воспроизводим неумолимое отсутствие вкуса у воды.
Мне надо прерваться и сказать, что «икс» — это то, что существует во мне. «Икс» — я купаюсь в нем. Он не произносим. Всё, чего я не знаю, есть в «иксе». Смерть? Смерть — это «икс». Но во многом и жизнь, ведь жизнь непроизносима. «Икс» трепещет во мне, меня пугает его диапазон: «икс» вибрирует, как виолончельная струна, тугая струна, которая, стоит ее только тронуть, испускает чистое электричество, без мелодии. Непроизносимый миг. Иная чувственность, осознающая себя в «иксе».
Надеюсь, что ты проживешь «икс», чтобы ощутить этот вид творческого сна, потягивающегося сквозь вены. «Икс» ни хорош, ни плох. Всегда наособицу. Но случается только с тем, у кого или чего есть тело. «Икс», хотя и нематериален, нуждается в теле, в нашем теле или в теле вещи. Есть предметы, составляющие эту тайну «икса», как то, что немо трепещет. Мгновения — это обломки «икса», щелкающие, как счеты, без остановки. Если во мне избыток меня, мне становится больно, и когда меня слишком много, приходится раздавать себя, как молоко, которое, если не сцедишь, разрывает грудь. Я освобождаюсь от себя, меня перестает распирать, я возвращаюсь к нормальным размерам. И снова становлюсь идеально эластичной. Эластичной, как гладкая и упругая пантера.
Черная пантера в клетке. Однажды я посмотрела прямо в глаза пантере, и она посмотрела прямо в глаза мне. Мы переселились одна в другую. Страх. Я вышла оттуда внутренне ослепленной, с растревоженным «иксом». Всё произошло помимо мыслей. Я тоскую по ужасу, который охватил меня, когда мы обменялись с пантерой взглядом. Умею же я нагнать страху.
«Икс» — это дуновение «ид»? Это его лучистое холодное дыхание? «Икс» — это слово? слово только указывает на вещь, а вещь для меня всегда недостижима. Каждый из нас — символ, имеющий дело с символами, и все они — лишь ориентир, указывающий на реальность. Мы отчаянно пытаемся осознать, кто мы и что такое реальность. И если мы понимаем друг друга через символ — то только потому, что у нас общие символы и общий опыт столкновения с вещью в себе, но у реальности нет синонимов.
Я говорю с тобой об абстрактных вещах и спрашиваю себя: я ария, которую можно спеть? Нет, то, что я пишу тебе, спеть нельзя. Почему бы мне не взяться за тему, которую проще раскрыть? Но нет: я иду по стеночке, прячу за пазухой обнаруженную мелодию, крадусь в темноте, где столько всего происходит. Иногда я жмусь к стене там, куда никогда не падают лучи солнца. Если бы я дала теме созреть, это была бы полноценная ария, другие пусть сочиняют другую музыку — музыку зрелости моего квартета. Пока что это всё недозревшее. Мелодия была бы фактом. Но разве фактом является ночь, проходящая вся целиком по тропинке, где нет ни души, пока мы спим и ни о чем не знаем? Где тут факт? Моя история — история тихой тьмы, история корня, в котором дремлют силы, история запаха без запаха. И это не сведешь к абстракции. Символ невыразимого. Мой квартет почти лишен плоти. Жаль, что слово «нервы» ассоциируется с болезненной дрожью, если бы не это, можно было бы назвать его нервным квартетом. Нервы — темные струны, которые, если их тронешь, не заведут разговор «о другом», не сменят тему, — они все в себе и из себя, отдаются такими, какие есть, без лжи и вымысла.
Я знаю, что, когда ты меня прочтешь, тебе будет трудно воспроизвести на слух мою музыку, невозможно спеть ее, не выучив наизусть. А как выучить то, в чем нет сюжета?
Но ты вспомнишь о чем-то, что тоже случилось в темноте. Ты ведь наверняка принимал участие в безмолвном изначальном бытии, ты ведь наверняка, будто в безмятежном сне безмятежной ночью, тек, как смола по стволу дерева. Потом ты скажешь: мне ничего не снилось. Достаточно ли этого? Да, вполне. И важнее всего в этом изначальном существовании — безошибочность и такой настрой, будто можешь солгать, но не лжешь. Этого достаточно? Да, вполне.
Но у меня есть еще тема для картины, хочу создать один предмет. И предметом этим будет шкаф для одежды, что может быть конкретнее? Мне надо изучить шкаф, прежде чем писать его.