Шрифт:
Закладка:
«Не понимаю тебя», — ответила мать по-румынски, не придавая большого значения этому разговору и не отрываясь от вязания.
«Это дело весьма серьезное!» — продолжал настаивать отец по-венгерски.
«Почему это серьезное?» — отозвалась мать по-румынски, снова давая понять, что не придает значения разговору. Вообще она очень тонко, но постоянно подчеркивала свое презрительное отношение к умственным способностям отца.
«Эта связь уже начинает быть постыдной», — ответил отец, опять по-венгерски.
«Какая связь?» — воскликнула мать, на этот раз уже по-венгерски, притворяясь удивленной, чтобы еще больше подчеркнуть, что этот вопрос она не может воспринимать серьезно.
«Это скандальное ухаживание за Марией. Приезжий — весьма опасный человек».
«А ты только сейчас заметил?» — усмехнувшись, ответила мать по-румынски, продолжая внимательно следить за ловкими и быстрыми движениями своих рук.
«История становится уже серьезной», — продолжал спокойно и мягко отец, переходя на румынский язык и словно не замечая пренебрежительного тона матери.
«И только сейчас ты этим возмущаешься?» — спросила мать.
В действительности Пенеску ухаживал за Марией уже около трех недель.
«Именно сейчас, — ответил отец, — пока еще не поздно».
«Что ты хочешь этим сказать?» — после продолжительной паузы, во время которой она считала петли, спросила мать.
«Пока еще не произошло непоправимое».
«Непоправимое? Я тебя не понимаю», — по-прежнему равнодушно и неторопливо отозвалась мать.
«Ты прекрасно понимаешь», — так же мягко, но не сдаваясь, продолжал отец.
Последовала короткая пауза.
«Что тебя вдруг укусило?» — спустя некоторое время бросила мать, не поднимая глаз от работы, однако прекрасно видя, что отец продолжает ходить возле окна и, следовательно, ждет продолжения разговора.
«Разве это нормально? Я хочу предотвратить позор!» — Вторую фразу отец произнес по-венгерски.
«Позор? — переспросила мать на том же языке, потом произнесла по-румынски: — А как ты хочешь предотвратить?»
«Я думаю вмешаться», — сказал отец.
При этих словах мать в первый раз оставила вязанье и с удивлением взглянула на отца, не произнеся, однако, ни слова. Я как-то вскользь уловила ее взгляд и впервые ощутила, что предметом этого разговора является такая тема, о которой я и не подозревала.
«Я вмешаюсь в это дело», — повторил отец спустя некоторое время, видя, что мать снова взялась за вязанье.
«Вмешаешься? — произнесла мать и засмеялась отрывистым пренебрежительным смехом. — Почему же ты хочешь вмешаться?»
«Почему?» — переспросил отец и задумался, словно вдруг позабыл, о чем шла речь.
Эта какая-то неестественная пауза, а также удивленный взгляд матери насторожили меня.
«Я не желаю, чтобы с Марией случилось несчастье», — ответил после продолжительного молчания отец, опять переходя на венгерский язык.
«Ничего не может случиться», — отрезала мать.
«И все же, — настаивал отец все так же тихо, словно просил прощения, однако не отступая, что было довольно неожиданно, — и все же, если что-нибудь случится?»
«Ничего не случится, — тем же равнодушным тоном, который стал звучать вызывающе, отозвалась мать. — Она уже достаточно взрослая. Я тебя не понимаю».
«А я вмешаюсь», — продолжал упорствовать отец.
«И чего ты будешь вмешиваться?» — повторила в свою очередь мать.
Весь этот разговор показался мне бесполезным, даже глупым. Я продолжала прислушиваться, но какое-то время не слышала ничего. Потом я вдруг обратила внимание, что скрип паркета прекратился и затихло постукивание спиц. Я быстро обернулась и так же быстро вновь уткнула нос в лежавшую передо мной тетрадь. Я ощутила, как у меня вспыхнули щеки, как громко забилось сердце. Мои родители стояли и напряженно смотрели друг другу в глаза. И тут я заметила, что моя мать, всегда такая сильная и гордая, под взглядом отца, который, видимо, хотел этим подчеркнуть глубокий смысл казавшегося незначительным разговора, мгновенно покраснела, как лицо ее и руки покрылись красными пятнами, а пальцы, державшие вязанье, задрожали. Я и сейчас вижу, как дрожат в ее руках длинные алюминиевые спицы с пробками на концах и, словно две индикаторные стрелки, через особую систему механических рычагов обнаруживают и делают зримыми тайные движения сердца. Через какую-то долю секунды мне стал понятен смысл бессвязных реплик, мне неожиданно стало ясным и оправданным холодное отношение жены Петрашку к нам. Действительно, моей матери было безразлично, случится ли что-либо непоправимое с ее дочерью, а если бы это было и небезразлично ей, то она все равно не могла бы защитить дочь от Пенеску. Они с самого начала обрекли Марию на жертву, и удивление матери было вызвано именно тем, что отец своими словами нарушил молчаливо принятое соглашение. Потом она вдруг поняла, что же именно хотел он сказать, и вот тогда-то покраснела и руки ее задрожали. Она покраснела и задрожала не перед моим отцом, не перед условностями морали, во имя которой говорил он, а потому что она любила, и отец неожиданно, сам того не ведая, заставил ее увидеть и понять, что же такое, произошло с ней за последнее время. Ведь отец мой говорил не об отношениях между Марией и Пенеску, а о ее собственном чувстве к Петрашку, которое заметила его жена, тетечка Мэриуца. Но мой отец все же не ошибался, когда хотел вмешаться в отношения Пенеску и моей сестры, потому что он ощущал, может быть, весьма туманно, интуитивно, однако вполне справедливо, что между появлением Пенеску в нашем доме и чувством моей матери есть какая-то, а возможно, и самая прямая связь. Пенеску принадлежал к другому кругу, более высокому, чем наш, более сильному. Он был идеалом, к которому стремились все окружавшие нас люди, он принадлежал к крупной буржуазии! И он принес с собой, как это мне стало ясно позднее, более широкие взгляды, иную, более притягательную мораль, по сравнению с которой наши умолчания, наша омертвевшая мораль казалась какой-то провинциальной, неэлегантной гримасой. Во всяком случае его мораль, мораль Пенеску, была более сильной, поскольку она принадлежала более мощному социальному слою, которому мелкая буржуазия пыталась подражать и к которому она испытывала постоянную зависть. И эту перемену в атмосфере нашей жизни Пенеску внес не только тем, что он явно стремился ухаживать за Марией на глазах у ее родителей, но и еще раньше, своими первыми жестами, может быть, даже тогда, когда он с церемонностью, полной юмора, пожал мне руку и как бы сказал: «Меня поражают, дорогая барышня, люди этого городка странным отсутствием юмора, своей неприятной закоснелостью! Да, моя нежная подружка, — как будто говорили его сдержанные и благородные жесты, — да, да, я удивлен, я, можно сказать, даже уязвлен тем, с какой серьезностью они относятся ко всем своим поступкам, а также к понятиям, определяющим