Шрифт:
Закладка:
В школе, как только мы увиделись, я тут же спросила о том, что меня интересовало. После первых же слов она посмотрела на меня как-то неестественно подозрительно и ничего не ответила. Несколько дней длилось это напряженное молчание. Каждый раз, когда я намекала на происшедшее, а это я делала тысячу раз на дню, каждый раз она, словно животное, пряталась в свою нору, инстинктивно защищаясь. Только на пятый день, после яростной, беспощадной борьбы, в которой я оказалась сильнее, она, обессиленная, побежденная, уже равнодушная ко всему, решилась признаться.
«Мы ходили, — ответила она на мой вопрос, — чтобы вместе с мамой отнести секретарю гимназии, который живет недалеко от улицы Браниште, корзину с сосисками и домашней колбасой, ведь у нас недавно зарезали свинью».
«А зачем это?» — спросила я.
«Зачем? — пожала Марилена плечами. — Не знаю, зачем. Так нужно».
У Марилены, у бедной Марилены было безошибочное чутье: с этого момента она стала самой обыкновенной, ординарной подружкой. Но какое дело было мне до нее, когда идея, для которой я пожертвовала всем прозрачным и кристальным, что было во мне, когда свободная территория оказалась фактически давным-давно покоренной, вассальной. Нет, мои действия вовсе не были непосредственными, чистыми, фантастическими, они были в полной зависимости от той социальной лестницы, которая возвышалась надо мной и подавляла меня своим презрением и силой. Смех Марилены платил подать в виде корзины колбасы самому крохотному, самому жалкому человечку — колесику социальной машины. Отсюда, с самого низу, из этого подвала человечества, путь до вершины, к подлинной свободе показался мне тогда непомерно тяжелым, невозможным, утопическим. Это было второе происшествие, которое так же, как и первое, может показаться тебе незначительной деталью, сильно преувеличенной разгоряченным воображением. Но насколько все это было реально! Войня, опекающий меня палач, смех Марилены, этот заранее подавленный бунт! Случай с Мариленой многое объяснил мне в поведении людей, находящихся на низших ступенях того мелкобуржуазного общества, к которому я принадлежала. Но я хочу тебе рассказать и о той буржуазии, которая была наверху. Все нужно воспринимать в единстве, как пол и потолок одной комнаты, построенной из тех материалов, которые попались под руку. С детских лет я была существом весьма положительным и всегда имела наклонность создавать для себя, пусть второпях и из чего попало, какие-то точные ориентиры, по которым я могла определять свой путь.
Так вот — третий случай.
Это было в сорок четвертом году, в конце второго школьного семестра. Стоял май, было жарко, пьянил густой, крепко настоенный весенний воздух. Я прибежала домой и стремительно поднялась на крыльцо. Все двери в квартире были распахнуты. Думая, что дома никого нет, я принялась громко петь. Тонким голосом напевая что-то неопределенное, я подошла к двери в гостиную, которая, как и другие, была распахнута, и заглянула туда. То, что я увидела, изумило меня: посередине комнаты за большим прямоугольным столом, обычно вызывавшим у меня почтительное чувство, поскольку за ним всегда собирались взрослые, весьма серьезные люди, к которым мне в подобных случаях разрешалось приближаться всего на несколько шагов, сидели мои родители с каким-то неизвестным господином. Я мгновенно поняла, что это, должно быть, весьма важная персона, заметив, как церемонно ведет себя мать и как неестественно строго держится отец. Все трое одновременно повернули головы в мою сторону, и это медленное движение было проделано, казалось, в совершенно иной, более разряженной атмосфере. Внимательно и как будто устало они смотрели на меня, долго-долго не сводя глаз. Мое удивление, что я застала кого-то в гостиной, сменил страх: я вспомнила, с каким шумом ворвалась в дом, и ждала, что мать поднимется из-за стола, отведет меня в нашу детскую и будет строго отчитывать таким холодным тоном, что я в конце концов расплачусь и стану просить прощения. (Даже мое унижение в подобных случаях должно было быть умеренным и проявляться тактично.) Но случилось что-то удивительное: мать изменила своему собственному характеру, как это произошло и в тот вечер, когда у нас был с визитом Войня в сопровождении молодого священника с высоким белым лбом. Она показалась мне совершенно чужой женщиной, которая не решалась обнаружить, что она моя мать, или вовсе забыла об этом. Я снова почувствовала ее отчуждение. Видя, что все трое продолжают в каком-то странном оцепенении взирать на меня, я хотела было удалиться, но тут мать подала мне короткий знак, нечто вроде изящного и весьма вежливого приглашения подойти, что опять глубоко взволновало меня, так как до сих пор подобным образом меня не подзывали. Подойдя к столу, я вдруг испытала поразительное чувство: мои родители показались мне чужими людьми, а вот третий, совершенно незнакомый человек, который смотрел на меня с тонкой дружеской улыбкой, показался мне старым другом, которого я вот-вот должна узнать и броситься в его объятия.
«Поздоровайся с господином Пенеску, — сказала мать. — Он приехал к нам из Бухареста».
Я протянула господину Пенеску руку и, присев в маленьком реверансе, взглянула на него. Судя по всему, это был важный господин. С первого взгляда я поняла, что он принадлежит к сливкам общества. Он держался естественно, с чувством собственного достоинства, движения его были спокойны и уверенны, что резко отличало его от какой-то замороженности и напускной важности моих родителей. Он поднялся и, пожимая мне руку, улыбнулся, словно сообщник, желающий сказать: «По воле случая, барышня, я стою выше вас, но это не мешает, смею вас заверить, выглядеть вам в моих глазах необычайно привлекательной! Воистину удивительна, — как бы продолжала говорить его улыбка, — ваша природная утонченность в этом городе, где (да пусть это останется между нами) так много хмурых и грубых людей!»
Господин Пенеску был высоким, худым, стройным мужчиной, с тонкими чертами лица. На левой руке он носил перстень (я заметила этот перстень с большим камнем в виде геральдического герба у него на безымянном пальце, где все мужчины затерянного провинциального городка, в котором жила я, носили одинаковые золотые кольца, свидетельствовавшие о союзе этих хмурых, лишенных всякого воображения людей с женщинами той же породы). Благородный, неблестящий перстень господина Пенеску как бы свидетельствовал, что он сочетался браком в совершенно ином, высшем мире, в мире, полном утонченных чувств и музыки. Я заметила, подняв глаза, что кожа на его голове отсвечивала матовым блеском, при этом он умел так искусно зачесывать остатки своих волос, что лоб его казался необычайно