Шрифт:
Закладка:
По поводу третьей части «Афин и Иерусалима» («О средневековой философии») мы скажем всего несколько слов[1583]. Она имеет историко-философский, при этом герменевтический характер. Согласно Шестову, перед средневековыми мыслителями стояла задача создания иудеохристианской философии – учения о сотворенной истине: в нем должен был веять дух Бога как Всемогущего Творца, господина над созданными Им истинами разума. Но с Филона Александрийского началась эллинизация Библии – Бога стали объяснять, поверять разумом, подчиняя тем самым Необходимости. История европейской философии потому – не что иное, как убиение Бога. Лишь у немногих мыслителей (это Тертуллиан, номиналисты, Лютер и т. д.) можно заметить «свет Иерусалима», свет веры с Востока; но в целом в тяжбе двух ментальных парадигм победу одержали «Афины» с их «неудержимым стремлением» к познанию, к роковым плодам библейского древа. – В этой критике Шестовым средневековой философии вырисовывается его собственный проект философии «иудеохристианской», истины «сотворенной». Конечная цель подобного философствования, по Шестову —… победа над смертью: тот, кто преодолеет чары разума, «рассеет наваждение вечных, несотворенных истин, только тому будет дано вместе с пророком воскликнуть: “смерть, где твое жало, ад, где твоя победа?”» [1584]Именно таковы, ни много ни мало, амбиции Шестова-мыслителя; но вот вопрос – осуществились ли они?..
Завершить наше исследование о Шестове – герменевтике и богослове, верном ницшеанце – нам хотелось бы, припомнив знаменитую ницшевскую притчу из «Веселой науки» (фр. 125): безумный человек с фонарем в руке бегает средь бела дня кругами по площадям и торжищам города с криком: «Ищу Бога, ищу Бога!» Для него Бога нет, Бог умер, и он, сойдя с ума от отчаяния, обвиняет людей, городскую толпу – дескать, это они убили Его… Шестов обращается к этой притче в книге о Толстом и Ницше[1585], она – один из архетипов его мысли. Вот что произошло в действительности. В притче говорится о том, как безумец ищет Бога; и когда Шестов в 1900 г. задался целью искать Бога на пути, который открыл Ницше, он по сути занял позицию человека с фонарем – отождествился с ним в глубинах своей души. – И впрямь: для Шестова, как и для держащего фонарь, мир погружен в кромешный мрак – Божий свет заслоняют «вечные истины». Шестов воспринимает бытие в точности обратно к христианскому воззрению: христиане воспевают «свет разума», «Солнце правды» (тропарь Рождеству[1586]), поклоняются в лице Христа – Божественному Логосу, пришедшему в мир. И христианский путь к Богу начинается как раз в уме человека («умная молитва», «словесная служба» – характерные христианские идиомы), тогда как первый шаг на «пути» Шестова – это отказ от ума, зачатого в первородном грехе. «Путь» Шестова в принципе безумный, и прообраз этих агасферических (Булгаков) метаний – performance человека с фонарем. Ведь беготня и вопли ницшевского безумца – конечно, не подлинное искание Бога, а символическое действо, обращенное к публике, некий message, разыгранная с большим подтекстом сценка. Обвинение человечества в убийстве Бога Шестов сделал стержнем своей философии: это убийство началось, когда Адам и Ева съели яблоко, тем самым, согласно Шестову, было предопределено вытеснение Бога из очеловеченного мира. И не является ли весь шестовский дискурс также неким performance’ом – эмоциональным словом перед аудиторией, рассчитанным не на ее поддержку, но на эпатаж, – словом, высказанным с целью пробудить спящее «всемство»?..
Но вот человек с фонарем у Ницше выкрикивает загадочную фразу: «Не должны ли мы сами обратиться в богов <…>?»[1587] (Ницше 1990, 593). Как нам хотелось показать, «Афины и Иерусалим» – это положительный ответ Шестова на данное вопрошание. Ведь субъект «творческого познания» и этики «веры», – носитель разума, для которого нет ничего невозможного, сдвигающий горы и бывшее делающий небывшим, обладатель великой «творческой» – читай: магической силы, – таким субъектом у Шестова оказывается воистину «бог» – новый демиург, Ubermensch Ницше. Бога же Творца мира Шестов на «пути, открытом Ницше», понятное дело, не воскресил. В «Афинах и Иерусалиме» мы находим все то же «беспочвенное» воззрение 1900-х годов, только, пожалуй, еще дополнительно радикализированное.
Раздел 4
Философия имени в России
Борьба за Логос в России в XX веке[1588]
Разными путями мыслители в XX в. на Западе приходили к представлению, невозможному для эпох, когда еще была живой связь с классической философией – представлению о неких соответствиях между бытием и языком. Высказывание М. Хайдеггера о языке как «доме бытия» могло бы стать девизом такого рода систем. В русской мысли преимущественно первых двух десятилетий нашего столетия есть исключительно глубокие и философски красивые концепции, говорящие о том же, что и тезис Хайдеггера – о бытийственности языка. Язык укоренен в объективном бытии, и природа слова возвышается над человеческой условностью, будучи причастной сфере объективного духа. Мы рассмотрим ряд теорий русских философов, в которых филология предстает в качестве своеобразной онтологии. Так, философия языка оказывается то ли натурфилософским, то ли полуоккульт-ным учением у П. Флоренского; диалектика имени разворачивается в космологию и космогонию, а также в гностическую теологию у А. Лосева. Ряд крупных русских мыслителей XX в. центром своих воззрений считали слово (одно из исключений составляет Н. Бердяев). Видимо, здесь вообще какая-то очень существенная черта философствования в XX в.
Начнем мы с воззрений русских метафизиков (к ним примыкал и явный – ориентирующийся на Э. Гуссерля – феноменолог