Шрифт:
Закладка:
Где-то неподалеку громко прокричал петух. Было странно слышать его. Кур и петухов давно уже пожрали оккупанты. А этого гитлеровцы, как видно, лишь недавно выкрали у какой-нибудь старушки из укрытия и не успели еще зажарить.
Крик петуха словно разбудил Буйко. Он торопливо посмотрел на оконце, оглянулся вокруг и на миг озабоченно задумался, будто собирался в далекий путь и перед этим старался еще раз мысленно проверить, вспомнить, не забыл ли чего.
— Раненые пусть остаются пока в Томашовке, — сказал он негромко. — Когда буря стихнет, можно будет кое-кого снова вернуть в Ярошивку…
— Да, чтобы не забыть, — через минуту несколько громче произнес он. — Пускай сегодня же сменят повязку Петру Кривенко… Обязательно… А Васе Колосову можно и завтра… Да предупредите Вано Чиковани, пусть не боится, что шов у него чешется. Уже дважды разрывал его. Если рана чешется, значит, заживает…
После новой небольшой паузы профессор продолжал:
— За Миколой прошу последить. Если до вечера температура не спадет, пусть порошок примет… А лучше на ночь… Не забудьте, что такие порошки есть только у моей жены. Пускай бабуся сходит за ними…
Вспомнив жену, которая была совсем близко от него — она находилась на подпольной квартире в этом же селе, — он растерялся: а что же ей передать? Именно ей сейчас особенно много хотелось сказать…
Некоторое время он опять молчал. Потом, не открывая глаз, словно ему было тяжело поднять веки, тихо прошептал:
— Жене… обо мне… сейчас ничего не говорите…
За дверью послышался стук подкованных сапог жандарма.
— А теперь свяжите меня, — сказал, приподнимаясь, профессор. — Нет, подождите… Прежде снимите повязки.
Ему стали возражать. Снимать повязки — значит вызвать страшную боль. К тому же их уже и нелегко снять, они насквозь пропитались кровью, присохли.
— Ничего, снимайте, — сказал Буйко. — Повязки вас выдадут. Снимайте! — приказал он.
Начали разматывать с его рук и ног кровавые клочки рубашки. Они так присохли к ранам, что их приходилось срывать силой. Профессор тяжело дышал, кусал губы, на его побледневшем лбу выступал пот.
Один заложник, снимавший повязку с открытой раны на левой руке, не выдержал, упал лицом на руки и весь задрожал.
— А теперь… вяжите!.. — проговорил профессор, когда все повязки были содраны.
Ему осторожно завели за спину сначала одну искалеченную руку, потом другую…
Утром все население Ярошивки гитлеровцы сгоняли на берег Ирпени. Сгоняли всех — от дряхлых старух до малых детей. На берегу женщин и детей (молодежь еще ночью убежала в лес) сгрудили в кучу перед крайней хатой.
Это была хата Андрея Родины. Она стояла на пригорке — небольшая, аккуратная, приветливо белея в окружении курчавых вишен. У порога росли два высоких тополя, и издали этот маленький дворик походил на миниатюрный живописный замок, который прилепился к самому краю берега, высоко подняв в небо два зеленых шпиля.
Почему именно сюда пригнали людей, сначала никто не понимал. Самого хозяина уже давно не было дома: еще в начале войны он ушел партизанить, жена и дети спрятались. Во дворе остался один лишь пестрый котенок, который играл на солнце возле порога. Увидев людей, котенок начал боязливо и жалобно мяукать.
Позади толпы встали жандармы. Вдоль берега — из края в край, до самой плотины — вытянулась цепь автоматчиков. На пригорке за хатой торчали пулеметы, посреди улицы остановился танк, а вокруг села, готовая к бою, залегла крупная часть СС с пулеметами и минометами. Создавалось впечатление, что гитлеровцы готовились одновременно вести бой и за селом и в самом селе.
Вскоре за рекой показалась длинная вереница заложников. Их тоже пригнали на этот берег и поставили рядом с толпой женщин и детей.
Отдельно и под особой охраной привели профессора. Его сразу же схватили за связанные искалеченные руки, вытащили на пригорок и нарочно бросили возле тополя на возвышенности, чтобы всем было видно.
Во дворе засуетилась карательная команда. Между рядами автоматчиков, как вдоль почетного караула, следом за оберфюрером на бугор поднялась стая гестаповской офицерни. Они шли не торопясь, как грозные судьи. Но было видно, что они нервничали, почему-то спорили между собой, злобно огрызаясь друг на друга, — видимо, казнь, которой они должны были подвергнуть профессора, еще не всех удовлетворяла.
Оберфюрер подозвал к себе жандармского офицера и отдал какое-то приказание. Вся карательная команда немедленно бросилась в хату.
Народ стоял неподвижно. Люди с ужасом смотрели на беготню вокруг профессора и чувствовали, что именно сейчас на их глазах готовится что-то небывало жестокое и страшное.
На высоких тополях искрилось солнце. Оно было яркое и не по-осеннему теплое, но людям казалось мутным и холодным. Каждый чувствовал себя так, будто его все сильнее сковывало льдом. Даже в самом воздухе в это тихое золотистое утро было что-то гнетущее, мертвое, словно воздух остановился, застыв в предчувствии ужаса.
Профессор лежал на бугре под тополем, как на высоком помосте. Лежал, немного задумавшийся и, казалось, совсем безразличный к тому, что затевали гестаповцы.
Внизу, меж огромными камнями, покрытыми зеленым мхом, под длинными косами гибкой лозы, безмятежно играла с солнцем речка Ирпень. Немного дальше, среди кудрявых верб, возвышалась плотина. За нею широким, плёсом до самого леса сверкало озеро, белела мельница, маленькая электростанция, а по бокам плотины — в одну и другую стороны — по склонам берегов разбегались меж деревьев белые хаты Ярошивки и Томашовки.
С пригорка профессору был виден как на ладони весь этот любимый им уголок родного края.
О чем думал в эти минуты Петр Михайлович? Может быть, о родных, о сыновьях, о друзьях, и ему хотелось хоть кого-нибудь из них увидеть сейчас. Может, о судьбе отряда, о Киеве, который вот-вот будет освобожден, а он, профессор Буйко, уже никогда его не увидит.
Время от времени профессор словно бы просыпался и с тревогой начинал искать глазами кого-то в толпе. Видимо, он боялся, что жена его тоже может узнать о том, что с ним случилось, и прийти сюда.
Но ее не было.
Вдруг из толпы женщин протолкалась вперед сгорбленная старушка, закутанная в большую полосатую шерстяную шаль. Профессор узнал Горпину Романовну, и люди заметили, что он вновь насторожился.
Как раз у этой старушки скрывалась сейчас Александра Алексеевна.
Горпина Романовна скомкала у рта край шали, будто сама себе закрывала рот, чтобы не крикнуть, и сквозь слезы смотрела на Петра Михайловича, беспомощно покачивая головой. Профессор предостерегающе слегка кивнул ей. Она наклонила голову в знак того, что поняла предостережение. Потом профессор еле заметно поклонился ей, прощаясь. Она тоже поклонилась ему, поклонилась низко-низко, до самой земли, и не выдержала — упала, забилась на