Шрифт:
Закладка:
Кнульп закашлялся и умолк. Друг внимательно смотрел на него, и минуту-другую оба молчали. Потом Кнульп продолжил:
– Ну вот, теперь ты знаешь эту историю. Все произошло, конечно, не так быстро, как я рассчитывал. Когда я сообщил отцу, что больше не могу и не хочу ходить в латинскую школу, он влепил мне пару затрещин. Выход я нашел не вдруг, подумывал даже подпалить нашу школу. Ребячество, но в главном мне было не до шуток. И в итоге я отыскал единственное решение. Просто стал плохо учиться. Помнишь?
– А ведь и правда, теперь припоминаю. Одно время тебя чуть не каждый день сажали в карцер.
– Да. Я прогуливал уроки, отвечал плохо, домашние задания не выполнял, терял тетрадки, каждый день что-нибудь да случалось, и в конце концов мне понравилось этак развлекаться, и я изрядно досаждал учителям. Все равно ведь латынь и прочее потеряли для меня всякий смысл. Ты знаешь, чутье у меня всегда было хорошее, и если меня увлекало что-то новое, то ничего другого на свете для меня некоторое время вообще не существовало. Так было с гимнастикой, потом с ловлей форели, потом с ботаникой. И точно так же дело обстояло и с девчонками: пока я не перебесился и не приобрел опыт, все остальное значения не имело. Глупо же сидеть на школьной скамье да твердить спряжения, когда втайне все твои чувства увлечены тем, что ты подглядел вчера вечером, когда девчонки купались… Так-то вот! Учителя, наверно, все это замечали, в общем-то они любили меня и старались по возможности щадить, и мои намерения, пожалуй, пошли бы прахом, но вдобавок я завел дружбу с братом Франциски. Он учился в народной школе, в последнем классе, и парень был дрянной; я от него много перенял, правда лишь плохого, и много натерпелся. Через полгода я наконец достиг своей цели, отец избил меня до полусмерти, но из латинской школы я был отчислен, перебрался в народную, в тот же класс, что и брат Франциски.
– А с нею как? С девушкой? – спросил Махольд.
– В том-то и беда. Моей подружкой она так и не стала. Теперь я иной раз заходил к ним домой, вместе с ее братом, и с этих пор ее отношение ко мне переменилось в худшую сторону, я словно бы значил для нее все меньше и меньше, но только когда я уже два месяца просидел в народной школе и взял в привычку вечерами тайком удирать из дома, мне открылась правда. Как-то поздним вечером я слонялся по Ридерскому лесу и, как уже не раз, следил за влюбленной парочкой на скамейке, а когда подобрался поближе, увидел, что это Франциска с подмастерьем механика. Они не обращали на меня внимания, он, зажав в руке сигарету, обнимал ее за шею, блузка у нее была расстегнута, словом, сущая мерзость. Так что все оказалось напрасно.
Махольд похлопал друга по плечу.
– Пожалуй, для тебя-то так было лучше.
Но Кнульп энергично тряхнул своей острой головой.
– Вовсе нет. Я бы и теперь руку отдал на отсечение, лишь бы все обернулось иначе. И ни слова о Франциске, я ни в чем ее не виню и другим не позволю. Случись все как полагается, я бы узнал прекрасную, счастливую любовь, и, может статься, это помогло бы мне примириться и с народной школой, и с отцом. Ведь – как бы сказать? – с тех пор у меня были кой-какие друзья, и знакомцы, и товарищи, да и любовные связи, но я уже никому на слово не верил и сам обещаний не давал. Никогда. Жил, как хотел, и в свободе и красоте недостатка не испытывал, но так и остался один.
Он взял бокал, аккуратно допил последний глоточек вина и встал.
– С твоего позволения, я опять прилягу, мне больше не хочется говорить об этом. Да и у тебя, верно, есть дела.
Доктор кивнул.
– Погоди, вот еще что! Я намерен сегодня же запросить для тебя место в больнице. Возможно, тебе это не по душе, но иначе никак нельзя. Ты погибнешь, если останешься без надлежащего ухода.
– Ах, – с необычной горячностью вскричал Кнульп, – ну и пусть! Мне все равно уже не помочь, ты ведь знаешь. Так чего ради запирать меня в четырех стенах?
– Ну-ну, Кнульп, будь же благоразумен! Хорош бы я был как врач, если б отпустил тебя бродяжить. В Оберштеттене для тебя наверняка найдется койка, и я дам тебе рекомендательное письмо, а через недельку сам заеду проведать. Обещаю.
Бродяга, зябко потирая худые руки, снова опустился на стул, казалось, он вот-вот заплачет. Потом по-детски умоляюще посмотрел доктору в глаза.
– Конечно, – очень тихо сказал он, – я не прав, ты столько для меня сделал, вот даже красное вино… все было для меня слишком хорошо и слишком шикарно. Не сердись, но у меня к тебе большая просьба.
Махольд положил руку ему на плечо.
– Успокойся, дружище! Никто тебя не принуждает. Выкладывай, в чем дело?
– Ты не рассердишься?
– Да пóлно тебе. С какой стати?
– Тогда прошу тебя, Махольд, сделай одолжение, не посылай меня в Оберштеттен! Если уж отправлять меня в больницу, то хотя бы в Герберсау, там меня знают, там мои родные места. Может, и с точки зрения попечительства о бедных так будет лучше, я ведь там родился, и вообще…
Его взгляд был полон страстной мольбы, от волнения он едва мог говорить.
«У него жар», – подумал Махольд. И спокойно сказал:
– Если это все, о чем ты просишь, то мы быстро уладим дело. Ты совершенно прав, я напишу в Герберсау. А теперь пойди приляг, ты устал и слишком много говорил.
Кнульп поплелся в дом, а доктор, провожая его взглядом, вдруг вспомнил давнее лето, когда Кнульп учил его ловить форель, вспомнил его умную, властную манеру обходиться с товарищами, обаятельную пылкость двенадцатилетнего мальчугана.
«Бедный малый», – подумал он с неловкой растроганностью и поспешно встал, чтобы вернуться к работе.
Наутро всю округу заволокло туманом, и Кнульп целый день провел в постели. Доктор принес ему несколько книг, но он едва к ним прикоснулся. Был раздражен и подавлен, ведь с тех пор как его окружили заботой, уложили в хорошую постель и вкусно кормили, он все более отчетливо понимал, что жизнь его на исходе.
«Если проваляюсь еще немного, – мрачно думал он, – то уже не встану». В жизни его теперь мало что интересовало, за последние годы дорога во многом утратила для него свое волшебство. Но он не хотел умирать, пока вновь не увидит Герберсау