Шрифт:
Закладка:
И вот они встретились здесь, враг и защитник, под Смоленском, под Москвой, под Ржевом, под Прохоровкой, под, под, под… Это было не так уж и давно, всего несколько лет назад. Во-он высится разбомбленное обугленное здание, оно едва успело остыть от огня. Походи по полям — и ты увидишь затравеневшие окопы, увидишь братские и одиночные безымянные могилы наших солдат. Это все война.
Где тот немец, что стрелял в отца? Он стрелял в отца, но пуля попала еще и в сестру мою, она умерла, не прожив на земле и шести лет. Он, я думаю, убит, тот немец, а отец мой жив. Он сидит сейчас в далекой сибирской деревне, в избе, близ окна, постукивая по хомуту молотком, напевая без слов мелодию, забыв название ее. Он никогда уже не почувствует радости прошлого довоенного труда — не пройдет по борозде за плугом, вдыхая запах вспаханной земли, не прокосит литовкой луг, вдыхая запах свалянной росной травы, не вскинет единым махом на плечо мешок с зерном, чувствуя на сильном плече приятную тяжесть. Оставив сбрую, он выйдет из избы. Держа под мышкой костыли, прислонится спиной к углу и долго будет стоять, глядя на избы и дворы деревни, на речку, поля и перелески, думая о сегодняшнем дне. А сын его, рядовой Морозов, бродит в это время по городу Смоленску, где видны еще следы войны. Отец воевал, а сын просто несет службу в армии, и это совершенно необходимо, потому что те из завоевателей, кто уцелел, остался недобитым, уже оправились от страха, от позора и снова поглядывают на восток, настраиваясь на новые походы, настраивая своих детей…
Отслужив, вернулся я домой. Письма родителям писал часто, с дороги дал телеграмму, и меня ждали. Когда мы сели за стол и отец разлил по стаканам вино, я поднял крышку радиолы, поставил купленную в Смоленске пластинку «Прощание славянки» и опустился на стул рядом с отцом. Едва раздались первые звуки марша, отец выпрямился, брови его удивленно вскинулись, глаза потеплели, твердые губы раздвинулись в улыбке.
— О-о! — воскликнул он. — Марш! Тот самый! Помнишь, ты спрашивал?!
Мы выпили за встречу и стали разговаривать. Пришли приятели, соседи, мать пригласила их за стол, я рассказывал о службе.
В то же лето поступил я в областной институт сельского хозяйства на отделение агрономии. Солдатскую форму свою отдал отцу, он любил солдатскую форму, а медаль, возвратясь с войны, не надевал ни разу, даже в День Победы. Совестился чего-то. И не видел я, чтобы на деревне бывшие фронтовики надевали награды — не хотели, вероятно, считаться друг перед другом. В первые после войны годы кое-кто из молодых еще надевал…
Родители жили в деревне, я учился в городе, приезжая на каникулы. На Шегарке проходил практику, на родину попросился и при распределении, проработал в своем совхозе главным агрономом несколько лет. До меня в Пономаревке агроном был Алексей Долгих.
Сейчас мне тридцать пять. Столько, сколько было отцу, когда он вернулся с войны. Живу в районном селе, работаю в управлении сельского хозяйства. Ни матери, ни отца уже нет в живых. Они рано умерли, мало прожили на земле. У отца стала болеть укороченная нога, по ночам ее дергало так, что отец кричал. Стала болеть здоровая нога; натруженная ходьбой, плохо держала отца даже с помощью костылей. А потом отнялась левая половина тела — и отец умер. Мать с приехавшей на похороны двоюродной сестрой отца, моей теткой, обмыли покойного, переодели в новую солдатскую форму, купленную мною в военном магазине. Гроб стоял на двух табуретках посредине комнаты, лицо отца просветлело. Окна были зашторены.
— Мам, а где ж медаль? — спросил я.
— Какая? — она не понимала меня.
— Отцова. «За отвагу». Та, с войны…
— Не знаю. Посмотри в столе, в ящике.
Принялись искать, не нашли. И могила уже была готова, надобно было выносить, а мы все медлили. Тихо ходили по комнате, шепотом разговаривали. Машина стояла у подъезда.
— Прощайся с отцом, — сказала мать. — Будем выносить. Что ж…
— Выйдите все, пожалуйста, — попросил я. — И ты, мама, выйди.
Когда они вышли, закрыв за собой дверь, я взял с этажерки пластинку, включил радиолу, опустил пластинку на диск, сделав тихий звук. Пока звучал марш, я сидел подле отца, держась за край гроба. С последними звуками марша наклонился, прислонясь щекой к неживой отцовской щеке.
Мать хотела положить в гроб костыли, но по бокам они не вмещались, а класть сверху на покойного мать не решилась.
— Пусть остаются, мам, — сказал я. — Памятью об отце. Пусть…
После похорон мать затосковала, затосковала, стала жаловаться, что болит у нее душа. Стала рассеянной, худела, таяла, исходила слезами. Слегла, перестала есть, сделалась неузнаваемой…
Родители в земле, а я, сын их, жив. Молод еще, здоров. У меня молодая жена, она родила мне дочь Юлю. Я хотел бы, чтобы у нас были еще дети — дочь Анна и сын Федор, но жена не хочет рожать, говоря, что это испортит ей фигуру. Да и вообще, продолжает она, много детей — много забот. А фигура у жены действительно видная…
От матери и отца остались фотографии. Отцовы костыли стоят в углу моей комнаты. Когда жена делает уборку квартиры, она задевает непременно костыли, костыли падают, и это ее раздражает. Считается, что мы живем хорошо, но костыли ее раздражают. Ее многое раздражает во мне, но начинает она всегда с костылей, а потом уже переходит на все остальное.
— Опять эти костыли! Уберешь ты их наконец куда-нибудь или нет?! Положи под диван, что ли! Как полы мыть начнешь — обязательно грохнутся! Сколько раз говорила!..
— Разве они мешают тебе?!
— А то ты не видишь?! Переставляю из угла в угол!..
— Не нужно убирать в моей комнате. Я и сам справлюсь с уборкой.
Надо бы ответить жене так, чтоб она сразу… Но… я говорю спокойно. Что с того, что я начну кричать? Никто ее силой мне в жены не навязывал, женился на ней по доброй воле, по любви, желая, чтоб у меня была молодая привлекательная жена. Так оно и получилось… молодая… привлекательная…
Жена моя родилась в пятидесятом году, она