Шрифт:
Закладка:
Скорее в путь, до новой встречи, до новой пищи уму и сердцу, – “мчатся тучи, вьются тучи” (невидимкою луна)…
Не странно ли, что у Пушкина столько места отводится непогребенному телу, неприметно положенному где-то среди строк? Сперва этому случаю не придаешь значения: ну умер и умер, с кем не бывало, какой автор не убивал героя? Но речь не об этом… В “Цыганах”, например, к концу поэмы убили, похоронили двоих, и ничего особенного. Особенное начинается там, где мертвое тело смещается к центру произведения и переламывает сюжет своим ненатуральным вторжением, и вдруг оказывается, что, собственно, всё действие протекает в присутствии трупа, который, как в “Пиковой даме”, шастает по всей повести или лежит на протяжении всего “Бориса Годунова”.
Гляжу: лежит зарезанный царевич…И хотя его вроде бы похоронят, он будет так вот лежать по ходу пьесы (“Мы видели их мертвые трупы”, – скажут в апофеозе) – в виде частых упоминаний о теле убиенного отрока, бледным эхом которого откликается Лжедимитрий, тем и страшный царю Борису, что пока этот царевич растет, тот царевич лежит, и его образ двоится.
Из страхов Бориса видно, что его терзает сомнение, не уцелел ли законный наследник, давит тяжесть греха, тревожит успех самозванца, но помимо этого, рядом с этим действует главный страх, продирающий до костей в допущении, что ему, царю, – вопреки здравому смыслу радоваться такому безделью – противостоит мертвый царевич, пребывающий в затянувшемся зарезанном состоянии, которое само по себе заключает опасность подтачивающей Борисову династию язвы. Именно в эту точку бьет умный Шуйский, уверяя и ужасая царя, что Димитрий мертв, да так мертв, что от его длительной, выставленной напоказ мертвизны становится нехорошо не одному Борису.
Три дняЯ труп его в соборе посещал,Всем Угличем туда сопровожденный.Вокруг его тринадцать тел лежало,Растерзанных народом, и по нимУж тление приметно проступало,Но детский лик царевича был ясенИ свеж и тих…Двусмысленное определение “спит” не возвращает умершего к жизни, но тормозит и гальванизирует труп в заданной позиции, наделенной способностью двигать и управлять событиями, выворачивая с корнями пласты исторического бытия. Оно вызвано к развитию алчным, нечистым томлением духа, рыщущего вблизи притягательного кадавра и спроваживающего следом за ним громадное царство – с лица земли в кратер могилы. Мощи царевича не знают успокоения. В них признаки смерти раздражены до жуткой, сверхъестественной свежести незаживляемого годами укуса, сочащегося кровью по капле, пока она наконец не хлынет изо рта и ушей упившегося Бориса и не затопит страну разливом смуты.
От мальчика, кровоточащего в Угличе, тянется след по сочинениям Пушкина – в первую очередь к воротам Марка Якубовича, у сына которого, после кончины незнакомого гостя, появился похожий симптом:
К Якубовичу калуер приходит, —Посмотрел на ребенка и молвил:“Сын твой болен опасною болезнью;Посмотри на белую его шею:Видишь ты кровавую ранку?Это зуб вурдалака, поверь мне”.Вся деревня за старцем калуеромОтправилась тотчас на кладбище;Там могилу прохожего разрыли,Видят, – труп румяный и свежий, —Ногти выросли, как вороньи когти,А лицо обросло бородою,Алой кровью вымазаны губы, —Полна крови глубокая могила.Бедный Марко колом замахнулся,Но мертвец завизжал и проворноИз могилы в лес бегом пустился.Теперь оглянемся: вон там валяется, и здесь, и тут… Прохожий гость подкладывает подарки то в один дом, то в другой. Но – чудное дело – появление трупа вносит энергию в пушкинский текст, точно в жаркую печь подбросили охапку березовых дров. “Постой… при мертвом!.. что нам делать с ним?” – вопрошает Лаура Гуана, что, едва приехав, закалывает у ее постели соперника и, едва заколов, припадает к несколько ошарашенной такой переменой женщине. Как – что делать?! – пусть лежит, пусть присутствует: при мертвом всё происходит куда веселее, лихорадочнее, интереснее. При мертвом Гуан ласкает Лауру, при мертвом же затевает интригу с неприступной Доной Анной, которая, не будь тут гроба, возможно осталась бы незаинтригованной. Покойник у Пушкина служит если не всегда источником действия, то его катализатором, в соседстве с которым оно стремительно набирает силу и скорость. Так тело Ленского, сраженного другом, стимулирует процесс превращения, в ходе которого Онегин с Татьяной радикально поменялись ролями, да и вся динамика жизни на этой смерти много выигрывает.
Зарецкий бережно кладетНа сани труп оледенелый;Домой везет он страшный клад.Почуя мертвого, храпятИ бьются кони, пеной белойСтальные мочат удила,И полетели, как стрела.Рассуждая гипотетически, трупы в пушкинском обиходе представляют собой первообраз неистощимого душевного вакуума, толкавшего автора по пути всё новых и новых запечатлений и занявшего при гении место творческого негатива. Поэтому, в частности, его мертвецы совсем не призрачны, не замогильны, но до мерзости телесны, являя форму оболочки того, кто в сущности отсутствует. Жесты их выглядят автоматическими, заводными, словно у роботов.
И мужик окно захлопнул:Гостя голого узнав,Так и обмер: “Чтоб ты лопнул!”Прошептал он, задрожав.С перепугу можно подумать, это назойливый критик Писарев (безвременно утонувший) приходил стучаться к Пушкину с предложением вместо поэзии заняться чем-нибудь полезным. Но факты говорят обратное. Голый гость, обреченный скитаться “за могилой и крестом”, ближе тому, кто целый век был одержим бесцельным скольжением по раскинувшейся равнине, которую непременно следует всю объехать и описать, чем возбуждал иногда у чутких целомудренных натур необъяснимую гадливость. Писарев, заодно с Энгельгардтом ужаснувшийся вопиющей пушкинской бессодержательности, голизне, пустоутробию, мотивировал свое по-детски непосредственное ощущение с помощью притянутых за уши учебников химии, физиологии и других полезных наук. Но, сдается, основная причина дикой писаревской неприязни коренилась в иррациональном испуге, который порою внушает Пушкин как ни один поэт колеблющийся в читательском восприятии – от гиганта первой марки до полного ничтожества.
В результате на детский вопрос, кто же все-таки периодически стучится “под окном и у ворот”? – правильнее ответить: – Пушкин…
Строя по Пушкину модель мироздания (подобно тому как ее рисовали по Птоломею или по Кеплеру), необходимо в середине земли предусмотреть этот вечный двигатель:
…Есть высокая гора,В ней глубокая нора;В той норе, во тьме печальной,Гроб качается хрустальный………………………………..И в хрустальном гробе томСпит царевна вечным сном.Все они – нетленный Димитрий, разбухший утопленник, красногубый вампир, качающаяся, как грузик, царевна – несмотря на разность окраски, представляют вариации одной руководящей идеи – неиссякающего мертвеца, конденсированной смерти. Здесь проскальзывает что-то от собственной философской оглядки Пушкина, хотя она, как всегда, выливается в скромную, прописную мораль. Пушкинский лозунг: “И пусть у гробового входа…” содержит не только по закону контраста всем приятное представление о жизненном круговороте, сулящем массу удовольствий, но и гибельное условие, при котором эта игра в кошки-мышки достигает величайшего артистизма. “Гробовой вход” (или “выход”) принимает характер жерла, откуда (куда) с бешеной силой