Шрифт:
Закладка:
В полночь мы с Романом подходили к Бородинскому мосту. Город был погружен во мрак, редко где горели уличные фонари, и если бы не снег, трудно было бы что-нибудь разглядеть. Пока мы невдалеке от моста ждали товарищей, в серой, изодранной мешковине туч блеснул бессильный и словно провинившийся в чем-то осколочек месяца. В скользящем, тающем свете мгновенно выросли перед нами белые и серые полотнища стен, продырявленных бесчисленными черными, как могилы, отверстиями окон. Трудно, невозможно было поверить, что в глубине этих маленьких черных пропастей бьются чьи-то сердца, дышат чьи-то тела, кто-то сонно вздыхает и кто-то любит друг друга. Мертвый город, залитый мертвым светом, и только скрип снега под ногами, громкий, слышимый, кажется, за тысячи верст…
Вскоре к нам присоединилось еще двое в штатском и еще двое. Лиц я разглядеть не мог; судя по бодрым и звонким голосам, это были молодые ребята. Перекинувшись несколькими едва слышимыми словами с Романом, по два человека пошли через мост. Белый, ледяной, едва угадываемый простор реки неподвижно стыл за чугунными перилами моста, смутно вырисовывалось вдали тускло освещенное здание Киевского вокзала: там, у входов, горело два электрических фонаря. Изредка жалобно и тревожно гудели в снежной мгле паровозы.
Я шагал рядом с Романом, силясь представить, что ожидает нас там, куда мы идем сквозь эту дышащую льдом и одиночеством ночь. Спрашивать не хотелось, да, наверное, Роман и не стал бы говорить, отделавшись каким-нибудь коротеньким «увидишь сам».
Тогда я не знал ни района, ни названий улиц, по которым мы шли, мне кажется, что мы прошли с полкилометра по Большой Дорогомиловской и свернули в темный и косой переулок, потом снова еще и еще раз сворачивали куда-то.
Здесь мы шли, уже не разговаривая, никто не курил, шли, осторожно прислушиваясь к скрипу снега под ногами, к далекому лаю собак, к каждому звуку, доносившемуся со стороны.
Низенькое двухэтажное здание возникло перед нами, словно из небытия; здесь, у стены, нас поджидали ушедшие вперед товарищи. Едва различимая черная труба втыкалась в снежное небо. По этой трубе угадывалась либо прачечная, либо баня. Назавтра я узнал, что это действительно была баня, в нее «загоняли» для дезинфекции и помывки приехавших на Киевский вокзал с воинскими эшелонами. Кочегаром в бане работал ее бывший владелец с весомым купецким именем, какие любил давать своим героям Островский: не то какой-то Пров Силыч, не то Сила Титыч, что ли. Позже, на следствии, он показывал, что он уступал кочегарку на ночь ворам и беспризорным, боясь их угроз, — кто знает, может быть, это была правда, а может, его прельщала та жалкая мзда, которой ему платили за теплый ночлег: кусок хлеба, щепоть махорки, стакан мутного, добытого на Сухаревке самогона…
Корожда негромко свистнул, и почти тотчас же из темноты, из-за угла, вынырнула низенькая мальчишеская фигура в кацавейке и треухе с болтающимися ушами, лица совсем не видно, только глаза блестели, словно осколки стекла.
— Как? — спросил Роман.
— Человек сорок.
— Может, подождать — еще набегут?
— Кто знает. Конечно, еще и по вокзалам и по домам промышляют…
— Ладно. Подождем еще час.
Мы ушли на Киевский вокзал и от нечего делать бродили там среди вповалку спящих неспокойным сном людей. Спали солдаты с давно не бритыми, словно вырубленными из серого грязного камня лицами, с огромными, как лапти, мужицкими и рабочими руками, спали женщины, прижимая к себе узлы и детишек, спали девушки, с худенькими красивыми лицами, спали бородатые мужики, намертво стиснув котомки и узлы. А между спящими то и дело мелькали темные, шустрые тени: это охотились за ночной добычей беспризорные — воришки. Мы задержали троих и отвели в дежурную с тем, чтобы завтра их отправили в детприемник.
— А-а-а! — устало махнул рукой небритый красноглазый дежурный. — Все равно через день здесь будут. Их же теперь как вшей!
Через час мы вернулись к бане. В подвал, в кочегарку, можно было проникнуть через дверь по каменной лестнице и через окно, куда сгружали дрова и уголь. Оставив у окна и двери по два человека, мы стали осторожно спускаться. За железной дверью глухо гомонили голоса, кто-то мурлыкал песню, в узенькую, как лезвие, щель пробивался тусклый, едва различимый свет.
— Яша, ты пока здесь. Григорьев, Данил, за мной!
Корожда осторожно открыл ржаво запевшую дверь, мы перешагнули высокий порог и остановились, разглядывая открывшуюся нам тонущую в дыму картину.
Длинный сводчатый подвал, неровный желобчатый потолок, пересеченный впаянными в него ржавыми рельсами. Несколько огромных, покрытых ржавчиной чугунных котлов: в них подогревалась вода. Почти у самой двери, рядом с топкой, котел поменьше: над его огромной и сейчас закрытой дверцей тускло блестел круглый стеклянный глаз манометра и стеклянные трубки водомеров. От этого котла с десяток труб шло в глубь подвала к другим котлам: по ним подавался горячий пар, нагревающий воду. Толстые, как бревна, трубы ползли по полу, тянулись по стенам, уходили в бетонный, исполосованный рельсами потолок. Все это едва просматривалось в жалком свете, источник которого сразу было трудно найти. Слева, у низкого и широкого окна, сейчас закрытого железной ставней, громоздились беспорядочно наваленные кучи дров, из щелей вокруг ставни врывались в подвал белые струи морозного пара. Вдоль котлов сидели и лежали люди в отрепьях, из слитного шума голосов иногда вырывалось какое-нибудь громко сказанное слово. Между котлами и возле них спали люди, положив под голову березовое полено или какой-нибудь узел. Было душно, как в бане.
Через минуту я рассмотрел, откуда сочился в эту душную, пропахшую потом и нищетой тьму робкий, трепещущий свет. В десятке шагов от нас сидело кружком несколько оборванцев; на стоявшем рядом чурбаке в пустой консервной жестянке теплились три или четыре тоненьких восковых огарка, видимо украденные где-то в церкви. Когда кто-нибудь из сидящих взмахивал рукой, трепетный свет кидался в сторону, словно хотел убежать, тени игроков метались