Шрифт:
Закладка:
— Да замолчите вы, замолчите! Пани Амброс, ну что? Пани Амброс, ходившая на разведку, опустила голову.
— Уйти должны все. Из подвалов, из уцелевших домов. Все, даже старики и больные.
— Господи! Зачем это им?
— Может, нам в наказание? Город должен остаться совершенно пустой.
— Чтоб им легче было грабить?
— Говорят… — пани Амброс с трудом проглотила слюну, — они собираются исполнить свою угрозу: сровнять город с землей.
Какой-то старый человек в изорванной одежде начал шептать в наступившей тишине:
— Carthaginem esse delendam… delendam…[35]
— Профессор, не сходите с ума, говорите по-человечески. Посоветуйте что-нибудь.
— Посоветовать? Хотите начать восстание снова?
— А хотя бы и так! В любом случае — помирать.
— Нет, нет! Лучше уйти. Лучше лагерь, чем медленное умирание в грохоте, в дыму.
— Боже, милосердный боже!
— Господи, выслушай нашу молитву, спаси нас…
Это было уже последнее шествие. Длинная вереница людей, нагруженных только тем, что могли поднять ослабевшие руки, выдержать покалеченные осколками плечи, извивалась между воронками и железными остовами баррикад Маршалковской. В основной поток вливались ручейки из поперечных улиц, и этот взбухающий паводок выбрасывал изгнанников на площадь перед Политехническим институтом, забитую солдатами, офицерами СС и жандармерией.
Из дома вышли втроем: прабабка, Анна и Леонтина. Неподалеку от Кошиковой к ним присоединился Стефан, несший портфель, набитый какими-то ценными рукописями; дальше двинулись уже вчетвером. Доктор Корвин ушел накануне вместе со всем персоналом повстанческого санитарного пункта, с ним покинула Хожую пани Рената. Прабабка до последней минуты ожидала отмены непонятного, «абсурдного» приказа, но и ее, как других, шестого октября выгнал на улицу гортанный крик:
— Всем выйти!
Вся Хожая вплоть до Познаньской уже горела, и теперь солдаты в защитных касках суетились возле углового дома, поджигая стены, и языки пламени начали лизать балкон в комнате Анны. Немцы жгли даже то, что уцелело после двух месяцев бомбардировок и минометных обстрелов. Из двора дома номер сорок один выбегали с воем брошенные хозяевами собаки и кошки.
Солдаты продолжали свое дело: поочередно направляли огненные струи на фасад каждого дома, на каждый флигель.
— Быстро! Выходить! Выходить! Быстрее!
Времени хватало лишь на то, чтобы захлопнуть дверь и сбежать по лестнице вниз. Под ногами путались, шмыгали взад-вперед чьи-то рыжие и черные кошки…
Люди брели в полном молчании, даже дети не плакали. Анна долго сжимала в руке ключи от квартиры и бросила их лишь тогда, когда ей под ноги упал чемоданчик прабабки. Она молча подняла его. Прабабка еще некоторое время шла в меховом пальто пани Ренаты, затем сбросила с себя каракуль, словно это было завшивленное рубище. Выпрямилась, поправила воротник шерстяного костюма и пошла дальше.
Анна подумала, что прабабка может простудиться, но тут же задала себе вопрос: имеет ли это какое-нибудь значение, если они идут на смерть? И дальше уже двигалась как автомат, думая лишь о том, в каком направлении ушли отряды повстанцев. Она присутствовала при уходе бойцов Армии Людовой, сменивших нарукавные повязки на другие, с буквами АК, но не видела, куда пошли парни с баррикад на Познаньской и на Эмилии Пляттер. Впрочем, и это не имело значения: Адам после капитуляции мог выйти только с Мокотова. Да и они сами ушли с Хожей слишком поздно, чтобы встретиться с повстанцами и что-либо разузнать. Был шестой день октября, из города выходили последние жители — самые слабые или самые упрямые.
Все, что происходило потом, напоминало кошмарные минуты в Уяздове и в подвалах повстанческих лазаретов. Сперва долгое ожидание на Западном вокзале, где Анна старалась раздобыть для прабабки хоть какую-нибудь табуретку. Она подошла к стоявшему поблизости солдату, умоляя его разрешить вытащить из рва брошенную кем-то инвалидную коляску. Сначала солдат даже слушать ее не хотел, затем растопырил пальцы и за пятисотенный банкнот позволил передвинуть сломанную коляску поближе. Прабабка стряхнула с клеенчатого сиденья пыль и куски щебня и, не произнеся ни слова, уселась со вздохом облегчения. Люди, находившиеся рядом, глазели на старую женщину без пальто, без всякого багажа, возвышавшуюся над толпой, теснящейся на перроне. Прошла тревожная ночь, тишину которой время от времени нарушали выстрелы: стреляли в каждого, кто пытался бежать. Утром, когда они уже стояли у поданного к перрону состава, мимо проследовал товарный поезд с людьми, которых везли в город для «наведения порядка». И вдруг… Из движущихся вагонов в изможденную толпу посыпались куски хлеба, сыра, помидоры. Один кусок попал Анне прямо в лоб, напомнив ей давние времена: удар, нанесенный теннисным мячом, аллею мальв и ласковый голос маршальши, спросившей: «Ты счастлива, дитя мое?»
Тогда, несмотря на причиненную ударом боль, она была счастлива. Теперь же у нее перехватило дыхание: она впервые осознала глубину своего несчастья и общей беды. Их лишили всего, что они любили. В этой толпе одинаково обездоленными, нищими были все: знаменитые профессора, бывшие министры, актеры, писатели и попрошайки с папертей костелов. Им кидали в лицо подаяние, и они вынуждены были принять его с благодарностью, со смирением.
Анна взглянула на прабабку: та держала в руке кусок хлеба, и по ее увядшим щекам катились слезы. В первый раз Анна увидела, как прабабка плачет. И с трудом подавила рыдание, похожее на стон.
В пересыльном лагере в Прушкове всех прибывших из Варшавы загнали в огромные корпуса железнодорожных мастерских. В каждом толпилось по несколько тысяч человек, старавшихся найти для себя место на грязном бетонном полу или на обломках вагонов. После демонтажа и вывоза станков в бетонных полах остались большие углубления, и те, кто входили в корпус, сталкивали в них шедших впереди. Анна нашла место довольно высоко, на узком дощатом помосте, и втащила туда прабабку. Там было не так душно, но нельзя было даже повернуться, и после первой бессонной ночи они перебрались ниже, на искореженную крышу вагона. Пан Стефан принес туда какую-то соломенную циновку, но спать на ней было невозможно — солома кишела огромными, опившимися кровью вшами. Анна пребывала в каком-то кошмарном состоянии полусна-полуяви и лишь сбрасывала с себя ползавших по ней вшей, как когда-то стряхивала с купального костюма нити водорослей и песок.
Утром они с Леонтиной пошли за своей порцией кофе, но не смогли протолкнуться к котлам. Прушковский лагерь оказался воплощением всех лагерных мук. Здесь стало ясно, как их обманули. Вопреки условиям капитуляции все бараки были обнесены колючей проволокой, отгораживающей интернированных от населения соседних поселков и деревень. В совершенно темных после захода солнца, грязных и холодных помещениях задыхались скопища измученных, больных, голодных людей, которых даже не всегда выпускали в