Шрифт:
Закладка:
«Ужасна проза жизни, поэзия дает надежду в жизни». Трагическая история старого дожа и обосновалась в поэзии, прозе, драме. О нем писали Гофман, Байрон, Делавинь, немецкие драматурги, английский поэт Суинберн. Его живописали Делакруа, Кольбе, Робер-Флери. Доницетти воспел его в могучем условном искусстве – опере. И Пушкин хотел остановиться – перед фигурой мятежного 80-летнего венецианского дожа, как он остановился перед другим мятежником – Пугачевым, от которого на поэта «шла чара», магия свободного и сильного духа, взыскующего о справедливости. «Взыскующий о справедливости» – он всегда мятежник. Даже в обиходном малом мире. Чье же сердце с сочувствием откликнется ему? Сердце творческого человека. Страсть к преступившему сродни молитве за него. Пока поэты воспевали любовную интригу, Пушкину, возможно, виделась черная гондола, мятежно плывущая к смерти. Недаром «море темное молчит»…
* * *
Но что же великий князь, покинутый в Мраморном дворце на время наших странствий в историческом пространстве?
Он прочитал «Старого дожа» Аполлона Майкова. И был очарован. И, затосковав о себе, слабом поэте: «не хватает мне глубины мысли, воображения, силы», – вспомнил свою «Венецию», написанную с восторгом, но и с печалью и смутой в сердце:
Под Мостом вздохов проплывала
Гондола позднею порой,
И в бледном сумраке канала
Раздумье овладело мной.
Зачем таинственною сенью
Навис так мрачно этот свод?
Зачем такой зловещей тенью
Под этим мостом обдает?..
Могли б поведать эти своды,
Как в дни жестокой старины,
Бывало, оглашались своды
Паденьем тела с вышины;
И волн, и времени теченье
Спешило тело унести:
То были жертвы отомщенья
Совета Трех и Десяти…
Но не болтливы стен каменья,
Не разговорчива вода…
Быть может, К. Р. был ближе всех к замыслу Пушкина, который никогда не был в Венеции, но гениально ощутил что-то гибельное в волшебных художествах природы и человека, создавших этот город?
Быть может, и Чехов, написав пьесу (Суворину: «Вам хочется построить театр, а мне ужасно хочется поехать в Венецию и написать пьесу…», «Меня тянуло к тому углу во Дворце дожей, где замазали черной краской несчастного Марино Фальери»), был бы близок к замыслу Пушкина, соединив могучие события – заговор, мятеж, казнь – с линией внутренних психологических зигзагов в человеческих отношениях, в чем был великий мастер.
Мороз и солнце,день чудесный!
Она кашляла всю ночь. Немного поспала под утро. Проснулась с тем же кашлем. Встала, позвонила горничной.
– Полин, принесите жженый сахар, – попросила она стародавнее средство бабушки. Закуталась в огромный оренбургский платок, села в кресло и начала сосать коричневую горку сахара на узкой серебряной лопатке. «Грехи мои меня собрались навещать», – подумала она, глядя в окно. На стекло прилипла снежинка, и стучал ветер со снегом. Она закрыла глаза и явственно почувствовала запахи зимы, не этой, парижской, а той, которая в России, московской, нет, даже деревенской, в Старицком уезде: много белого света, пространства, все весело поскрипывает, сверкает на солнце. «Мороз и солнце; день чудесный!» – сказала она с удовольствием и знанием того, что эти слова есть она, или она – и есть эти слова. Быть может, оттого, что родились они там, где корни ее родные… «Где Саша?» – хотела его позвать в каком-то радостном возбуждении, но вспомнила, что он занимается, как говорил, «затеей на целый год» – поездкой «Русской оперы» в Северную и Южную Америку и в Лондон. Приглашали его заведовать художественной частью, и он предвкушал интересную работу.
– Буду вспоминать одна, – решила Лидия Стахиевна и улыбнулась…
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И навестим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.
«И для меня тоже. Тверь, Старица, Торжок, Малинники, Покровское, Берново, Подсосенье, Грузины, Прутня, Павловское. Какие слова! Как сладко произносятся! Когда-то можно было их произносить каждый день. И бабушка Софья Михайловна так просто посылала мальчика Егора с поздравительным письмом к Марье Николаевне Панафидиной, ибо близился день ее Ангела, да и о здоровье бедного Ивана Павловича, часто хворавшего, надо было узнать. Письмо шло в Курово-Покровское, где часто бывал Пушкин, и в комнате, называемой «Цветной», что-то писал в 7-ю главу «Евгения Онегина». Одна из Панафидиных, родственница Лидии Стахиевны, оставила об этом воспоминания. В этих родных для нее местах, где реки Тьма, Тверда и Волга, вспоминать, рассказывать, иногда фантазировать любили все состоятельные и мелкопоместные, старые и молодые, ученые и неученые соседи. В Твери показывали дом, где находилась гостиница Гальяни, сгоревшая, правда, когда Лиде Мизиновой было девять лет. Но о том, что там Пушкин ел «с пармазаном макароны да яичницу», знали все. Спорили,