Шрифт:
Закладка:
Так началось мое знакомство с Азиатским музеем и двумя его представителями в то время, началось с Абиссинии, а не с арабистики, с книг, а не с рукописей. И много лет позднее музей продолжал еще оставаться мне менее близким, чем университет или Публичная библиотека; я не предчувствовал тогда, что со временем музей едва их совсем не оттеснит, а эти люди и все учреждение станут мне особенно близки.
В студенческие годы я редко и случайно бывал в Азиатском музее: университетская библиотека тогда вполне удовлетворяла мои запросы по книжной части, а рукописи были еще чем-то мне чуждым и про значение их мы и не слыхали. Знакомство мое с музеем все же росло, главным образом, благодаря рассказам старшего коллеги – санскритиста и ираниста А.А. Фреймана, который там работал. После раннего обеда в студенческой «Коллегии императора Александра II», где мы тогда жили, он часто уходил в музей «писать карточки», что для меня представлялось достаточно таинственным. Знал я, что там же работает и другой старший «коллегиант» китаист В.М. Алексеев. Во время своих редких посещений музея обратил я внимание еще на оригинальную фигуру, появлявшуюся вечно с боязливым видом все оттуда же, из-за таинственных нескончаемых стеллажей, всегда не по прямой линии, а описывая какую-то параболу: это был ученый еврей, большой знаток не только своей специальности, но и русской книги XVIII века, С.Е. Винер, также «сверхштатно прикомандированный» для описания «Bibliotheca Fried–landiana», знаменитой коллекции еврейских рукописей и книг. «Штат» долгое время оставался прежним и, когда по окончании университета я стал с 1906 года чаще бывать в музее, единственным хранителем состоял О.Э. Лемм, все же прочие работали «сверхштатно».
В это время я по двум линиям уже был связан с Азиатским музеем. Думая о магистерской диссертации, я остановился на издании и исследовании произведений арабского поэта X века аль-Вава дамасского. Две рукописи находились как раз в Азиатском музее, и я усердно принялся дешифрировать, списывать и сличать. Рукописи попались неважные, поздние, мало разборчивые, а одна даже полуграмотная; много огорчений причинили они мне – новичку, шедшему ощупью, часто они приводили меня в отчаяние и заставляли разочаровываться в своих силах.
Изредка в музей заходил всегда оживленный В.Р. Розен. Заставая меня вечно над одними и теми же рукописями, он по своему обычаю весело осведомлялся, как поживает мой «Вавочка». Я не решался обращаться к нему со своими мелкими огорчениями, надеясь сделать это, когда вся работа будет близка к концу. К несчастью, я не подозревал, что тогда окажется уже поздно.
Вторую работу, над которой я тоже сидел в Азиатском музее, я долго утаивал от него, побаиваясь внушения за то, что слишком разбрасываюсь. Она возникла под влиянием интересов Лемма: занимаясь неустанно своими «коптскими штудиями», он часто привлекал арабские параллели и, присмотревшись постепенно ко мне, проникся уважением к моим арабским познаниям, вероятно потому, что христианско-арабские сюжеты были тогда мне близки. Не оставляя обычного для него обиженно-ворчливого тона, он часто обращался ко мне по разным вопросам Для меня такие беседы с первоклассным знатоком были не менее полезны, чем регулярные занятия. Собирая всю жизнь материалы для большого исследования о легенде про архангела Михаила, О.Э. Лемм выписал однажды в Азиатский музей толстую рукопись с коптскими песнопениями из Готы. В ней оказалась уникальная арабская версия легенды и я, вслед за Леммом, увлекшись сюжетом, решил списать ее всю целиком. В противоположность моему аль-Вава, рукопись была очень разборчива и, в сущности, требовала только механического труда переписки. Времени для трехсот с лишним страниц понадобилось, конечно, немало, но покаяться в своей затее Розену я решился только тогда, когда все дело было закончено. Сверх ожидания он не рассердился, а очень весело сказал: «Ну, вот и отлично! Магистерскую диссертацию вы сделаете из Вава, а докторскую из Михаила». Этого не случилось, и копия, до сих пор сохранившаяся у меня, доставила мне материал только для нескольких мелких статей, но школа углубленной самостоятельной работы над рукописями, в атмосферу которой я попал в Азиатском музее, оказалась для меня очень полезной. Мое влечение скоро было замечено, и в 1907 году мне устроили даже неожиданный сюрприз. Штудируя в связи со своей диссертацией поэта аль-Мутанабби, я как-то раз пожалел, что у нас нет полной рукописи комментария на его стихи известного поэта-философа Абу-ль-Аля. Розенберг и Лемм, как всегда, ворчливым тоном осведомились, где находится рукопись. Я ответил, что в Мюнхене, но, конечно, не придал вопросу значения. Не прошло между тем и двух недель, как, придя однажды для обычных занятий над аль-Вава, на своем постоянном месте, за тем же квадратным столом, я нашел эту самую мюнхенскую рукопись. Рассматривая ее в полном недоумении, я увидел, как Лемм и Розенберг из-за конторки с любопытством следили за впечатлением, произведенным на меня неожиданной находкой. Оказывается, они по секрету от меня выписали рукопись из Мюнхена в Азиатский музей, где она и оставалась, сколько мне надо было для работы.
В 1908 году, через полгода после магистерского экзамена, я уехал на Восток, где окунулся в другую жизнь и другие рукописи, заслонившие Азиатский музей. И по возвращении оттуда в 1910 году я еще долго оставался вдали от музея. Как хранитель только что основанного Семинария восточных языков имени В.Р. Розена, я уделял преимущественное внимание ему. Организация новой библиотеки и непривычка еще к лекциям в университете поглощали все мое дневное время, не позволяя часто бывать в Азиатском музее. Присоединились и другие обстоятельства. Специалиста по арабистике в Музее не было, но директор его академик К.Г. Залеман, как иногда свойственно старым ученым, хотел все делать сам и думал, что будет находить время для этого. Поэтому и вновь поступающие ближневосточные рукописи он описывал сам и только в затруднительных случаях по поводу отдельных экземпляров обращался ко мне. Так, с большой радостью я мог любоваться