Шрифт:
Закладка:
***
И зачем, ну зачем он пригласил меня в гости в этот ноябрьский звонкий выходной, как у него хватило… И зачем я приняла приглашение?
Вопрос риторический, и ответа не заслуживает, но все-таки… Настали осенние каникулы, директор Гусев пожелал всем полноценного отдыха − то есть с книгами в зубах, уточнил он без тени улыбки. Накануне Верман помог мне оформить московскую прописку, точнее, не то чтобы помог, но театрально позвонил кувшинорылой чиновнице, которая матери в приеме отказала, и сказал, что ему, как и всем радиослушателям, было бы интересно чуть подробнее «узнать о порядке рассмотрения документов у населения». В результате товарищ Сидоренко согласилась принять меня в понедельник. Обворожительный Верман!
Отъезд мой из Москвы в родные края был отсрочен до вторника − так может, увидимся, душа моя, сказал Верман. И так хотелось увидеться… Вот и все.
− А ты приходи в гости ко мне в субботу, часам к шести, я… – предложил он совершенно запросто и зевнул в трубку, – я, ыымммм… как раз высплюсь после эфира. Езжай на трамвае, радость моя, остановка… м-м-м… остановка «Рот Фронт» называется.
***
Первой в прихожей меня встретила собака, седая афганская борзая, похожая на писателя Тургенева в старости. Затем, струясь и влажно улыбаясь черногубой пастью, появилась вторая – длинная каштановая такса.
– Такса Метакса, – представил Верман. – Любимица!.. А это афган Тамерлан, подлый аристократ. Я все имена и не упомню.
За собаками выбежал ребенок в одной распашонке – и остановился неуверенно, чуть качаясь на пухлых белых ножках.
– Гри-иша, – прозвучало за дверью спальни, тепло и медленно, словно пели колыбельную.
Ребенок мотнул головой и остался в прихожей смотреть на меня. Колечки русых волос блестели над его крутым, вермановским, лбом.
Голос чуть помолчал и завел снова:
– Гри-иша… Иди сюда, давай штанишки наденем.
Глаза у ребенка были темные и лукавые – материнские, подумала я, когда увидела ее секундой позже.
Как я хотела ее увидеть! Маленького роста, в красных стоптанных тапочках, с тугой косичкой черных вьющихся волос – она взглянула на меня, очи черные, поцеловала Вермана, очи страстные, и, сверкнув сережками, метнулась на кухню, куда побежал, радостно гикнув, бесштанный Гриша.
С кухни пахло печеными яблоками и едкой сахарной гарью.
– У меня шарлотка сгорела, Володька, – сказала она грустно, возвращаясь из кухни с младенцем на руках.
Загорелые, гладкие девичьи руки со сбитыми, темно–розовыми, как персиковая косточка, локтями и маленькими запястьями. Светлое тяжелое кольцо на безымянном пальце левой руки. Почему левой, подумала я лихорадочно и взглянула на ладонь Вермана, которой он ласкал пушистого пса. Он тоже носил кольцо на левой руке, но спросить его об этом прямо сейчас я не нашла в себе душевных сил.
Меня усадили на диван, вручив альбом с фотографиями, и я покорно его открыла. Верман накрывал на стол и возился с радужными дисками – он гордо показал мне их издалека, последний писк музыкальных технологий. Аня с младенцем на руках ушла на кухню, аристократ Тамерлан и такса Метакса последовали за ней в качестве хвостатой свиты − в общем, я сидела с альбомом одна, и никто не смог дать мне, как это водится, комментариев к иллюстрациям семейного счастья, так что снимки эти были абсолютно безголосыми – просто застывшие мгновения, и все.
Альбом головокружительно уходил от настоящего к прошлому.
Поэтому сначала я увидела Гришу на разных стадиях развития, а потом Вермана с атласным кулем в бантах, очевидно около роддома: падает снег, на черном пальто Вермана крупные белые мухи, он белозуб и небрит, ленты красного цвета.
Листаем дальше.
Аэропорт с ничего не говорящим мне словом Mallorca, самая что ни на есть открыточная морская даль, полотенце сохнет на шезлонге, мокрая Аня в черном мокром купальнике, расшитом то там то сям бисером пляжного песка, скалит зубы, наверное, на мужа, какая красавица, оборачиваются на нее два голландца, эти русские целуются день–деньской, должно быть, медовый месяц. Идеально правильный квадрат ярко-синей воды в гостиничном бассейне, идеальное голое тело жены Вермана, которая падает в синеву на спину, − муж нажал на кнопочку за долю секунды до того, как вода облепила ее совершенно, в бассейне ни души, вот она и разделась, живот уже совсем карамельный и нос облупился. Бледное, раннее утро, задолго до круассанов, и кофе, и горячего шоколада, и сока из красных апельсинов, бледное лицо от бессонницы и всего, что не повторится, пить хочешь, да, и пить, и есть, и особенно тебя, хочу тебя, te quiero.
Опять она, закутанная в хитроумное золотое платье, без фаты, спина голая, а шлейф сияет по полу, и хрупкая, драгоценная туфелька, работы скорее ювелира, чем сапожника, сейчас споткнется о ковровую дорожку загса.
И опять она, в глухой коричневой школьной форме со стрекозьими крылышками эфемерного капронового фартука. Туфли на пуговках, нахмуренные брови – а глаза смеются, сейчас раздадут почетные грамоты и медали отличникам, а потом все будут танцевать, выпускной вечер, а в общем, ерунда все это, все равно она через три месяца за Вермана выходит.
***
Как только я толкнула подъездную дверь наружу, пошел дождь.
Скользнула щеколда английского замка, упал занавес, осталась по ту его сторону живая картина – и мне было и больно, и легко, и жалко, и совестно, и грустно. Я вдруг поняла, что молодая мать – это звучит гордо, что семья – это красиво, и какое-то непонятное восхищение детьми, вопреки их слабостям и недостаткам, независимо от их поступков и проступков, захлестнуло меня в одночасье.
Никакого логического объяснения этому странному чувству не было.
Так впервые в жизни я испытала умиление к ребенку.
Это совершенно перевернуло мой небольшой пятнадцатилетний мир. До этого дня я не могла понять, что можно вообще найти в таком занятии, как няньканье с детьми. Соседка Люда, моя ровесница, проводила дни напролет, прицепившись к какой-нибудь молодой усталой мамаше, чтобы повозиться с ее кривоногим чадом – и я изумлялась, зачем? Как добровольно, без принуждения человек