Шрифт:
Закладка:
Я снял крышку с кастрюли. На поверхности воды расплылись круги жира, пара сосисок лопнули. Я сдвинул кастрюлю в сторону и достал из ящика деревянные щипцы. Стрелка на часах, висевших над окном, приближалась к двенадцати. Хотя земля была продана и все, что когда-то давно называлось сельхозработами, прекратилось, время трапезы осталось незыблемым: завтрак в шесть, обед в двенадцать, полдник в пять, ужин в девять. Привычки, привязанные к работе. Такой порядок существовал в этих краях не первую сотню лет. И сложился он не просто так. Ярость, которая охватывала меня, когда они садились обедать ровно в двенадцать, была несправедлива, оснований злиться у меня не было. И тем не менее я злился: разве это жизнь – вставать ни свет ни заря, чтобы потом полдня сидеть в кресле, как она, или лежать на диване, как он, и чтобы рядом орало радио на такой громкости, которая искажает голоса, разве можно так жить, проживать день за днем, словно чего-то дожидаясь, и в этом ожидании заходить на кухню, есть, выходить оттуда и повторять это снова и снова. Все это было в них заложено глубоко внутри, стало почти инстинктом, когда малейшее отступление грозит вызвать дрожь, которая распространится и станет, или так казалось, невыносимой, может, даже опасной для жизни.
Я вытащил из духовки булочки, выключил плиту, положил сосиски на блюдо и пошел в гостиную позвать остальных. Дедушка, по обыкновению, лежал на диване, в темном костюме с галстуком и уже не совсем белой рубашке. Я взглянул на экран телевизора, где растрепанные и вымокшие дети вереницей шли по дороге где-то в Норвегии, нестройно и неискренне крича «Ура!», взял пульт, выключил телевизор и склонился к сидящей в кресле бабушке. Она тоже нарядилась, на ней было синее платье с белой вышивкой и брошкой на груди. С воротника свисала бумажная салфетка.
Вот и все, что у меня нашлось. Труды двух лет. Каждую фразу я знал наизусть. Это был неимоверный труд. И радость от формулировок: «бежит, опустив голову, навстречу ветру» и «шорк-шорк под дождем». Однако развить их не получится, каждое предложение этому противится.
О чем мне писать?
Я выключил компьютер, оделся, дошел до остановки и сел в автобус до центра. Город показался меньше, чем мне запомнилось, и был теснее связан с пейзажем, особенно с морем, тяжко подступающим к самым улицам. Я несколько раз прошелся по Маркенс, прохожих здесь оказалось мало, но ощущалась дружелюбная атмосфера, люди здоровались или останавливались поболтать. Небо было серое, и мне подумалось, что я вижу будни в самом их разгаре, один из бесконечной череды дней, которые появляются здесь и здесь же исчезают. Проходящие мимо люди проживают свою жизнь, находятся в самой гуще бытия. А я стою в стороне, я не принадлежу этому месту, для меня оно просто место, и само понятие «принадлежность» представляется мне загадкой. В чем оно состоит? Не в месте, ведь оно – лишь дома и скалы у моря, при том что именно они определяют место, насыщают его смыслом.
Все вплетено в воспоминания, все окрашено чувствами. Через кокон нашей жизни течет время. Сначала нам семнадцать, потом тридцать пять, потом пятьдесят четыре. Помнишь тот день? Как девятого января 1997 года мы отправились в супермаркет «РЕМА-1000», вышли оттуда с пакетами в обеих руках, подошли к машине, поставили пакеты на землю, открыли машину, убрали покупки в багажник и сели на сиденья? Под темнеющим небом, возле моря, на фоне черного леса?
Я купил несколько дисков и целую кучу книг на распродаже, которые, как я думал, помогут мне писать.
Мне следовало навестить бабушку, папину маму, – оказавшись здесь, я был обязан к ней сходить, я в любой момент могу, например, наткнуться на Гуннара, и ему покажется странным и, возможно, невежливым то, что я тут, а им даже не сказал.
Однако я решил подождать несколько дней, я приехал сюда в первую очередь работать, родственники наверняка это поймут. Я пошел в библиотеку, взял кофе и принялся листать книги, время от времени поглядывая в окно. С библиотекаршей мы вместе учились в школе, но знал я ее не настолько, чтобы здороваться, а она не подала вида, будто узнала