Шрифт:
Закладка:
Поэзия земли не так богата:
ребёнок малый да старик худой,
кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
бредут по лестнице одной –
и путь огромен, как заплата
на всей прорехе слуховой.
Гремя сердечками пустыми,
там ножницами завитыми
всё щёлкают над гривами златыми
коней нездешних, молодых –
и в пустоту стучат сравненья их.
Но хватит и того, кто в трубах завывает,
кто бледные глаза из вьюги поднимает,
кто луг обходит на заре
и серебро своё теряет –
и всё находит в их последнем серебре.
«Кузнечик и сверчок» развивает тему выживания поэзии как продолжения самой жизни: ощущению безвоздушного пространства, столь частому у неподцензурных поэтов 1970–80-х, здесь отвечает образ суровой зимы, которую в конце концов можно преодолеть усилием любви; в другом стихотворении из той же книги «Ворота. Окна. Арки» читаем: «Дом в метели, / или огонь в степи, / или село на груди у косматой горы, / или хибара / на краю океана, / который вечно встаёт, / как из-под ложечки, / из места, где всё безымянное ноет, – // вот где следует жить, / вот где мы, / наконец, / оживём». Парадоксальным образом поэзия Седаковой – это одновременно поэзия благородно-простой образности и поэзия для посвящённых. Лаконичность у Седаковой означает и герметизм, который открывается внимательному читателю – если он того хочет. В каком-то смысле приход к поэзии можно уподобить приходу к вере.
Поэзия, мне кажется, для всех
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мёд,
колодец и небесный ледоход, –
и хоть на миг, а видит мирянин
свой ветхий век, как шорох вешних льдин…
Татьяна Щербина. 1981 год[474]
Начало перестройки застало в Москве сформированный андеграунд – эстетически поляризованный, но при этом связанный дружескими отношениями. Изменение политического климата, разумеется, сказалось на бытовании поэзии. В конце 1980-х начали большими тиражами публиковать великих авторов XX века, ранее доступных только в самиздате (от Георгия Иванова до Хармса), – «официальная» картина русской поэзии резко и необратимо изменилась. Кроме того, неофициальные авторы получили доступ к большим площадкам. В 1989-м событиями стали альманах «Апрель», где были опубликованы главным образом непроходные в доперестроечное время тексты шестидесятников, и альманах «Зеркала», где появились стихи Гандлевского, Парщикова, Пригова. В журнале «Юность» с середины 1980-х действовала рубрика «Испытательный стенд», где печатали (что забавно, под видом начинающих) и метареалистов, и концептуалистов, и поэтов «Московского времени». Поэтическим разделом «Юности» руководил в это время Кирилл Ковальджи (1930–2017), и на основе его литературной студии в 1985 году был основан клуб «Поэзия», ставший главным литературным объединением эпохи. В «Поэзии» участвовали практически все силы московской неофициальной литературы того времени, приезжали на выступления в клубе и поэты из других городов – например, Ленинграда и Свердловска (где активным строителем литературного процесса был близкий к метареалистам Виталий Кальпиди). Именно здесь начинали такие яркие поэты конца 1980-х – начала 1990-х, как Андрей Туркин, автор абсурдистских и порой откровенно издевательских текстов («Что-то сверкнуло над нами! / Что-то сверкнуло, чему б это быть?! / С острым концом и двумя сторонами, / Что-то сверкнуло, и нет его – ыть!»), и Юлий Гуголев, чей расцвет придётся уже на 2000–10-е. Ещё одна поэтесса этого круга, чей голос до сих пор остаётся значимым, – Татьяна Щербина (р. 1954); её стихи 1980-х возникали как будто на перекрёстке нитей, связывающих исповедальную акмеистическую лирику с рок-поэзией:
Пуль не надо, сердце рвётся само,
тащится в добровольную ссылку
думать. Цитрамон? Нет, само.
Море, в тебя ли я тыкаю вилку,
в шницель, в творог?
Проплывая октябрь в молочной галактике,
организм продрог
и неконтактен. О чём же я думаю? Вдали дом, по которому ходит чужой,
и чужбина, где бродит близкий (бродит близкий=Бродский, но не он), хорошо,
так о чём я думаю? Дом, где тяжко,
и чужбина, нарядная как мультяшка.
Я не выберу. всё само.
Вот зима. Сначала только белые пятна,
но вообще – вода. А мной покупают билет туда
и мной же – билет обратно.
Здесь же выступал Александр Левин (р. 1957), мастер игровой поэзии и впоследствии один из главных деятелей литературного рунета, и его друг Владимир Строчков (1946–2023) – к концу 1980-х он станет одним из неформальных лидеров клуба. В поэзии Строчкова важную роль играет каламбур, полисемантика – за чисто игровыми свойствами здесь («Поезжай на гнилой Запах, / на испорченный Нюх съезди, / загляни на Восторг Дальний / и на Ближний Восторг выглянь…») стоит совершенно серьёзная, даже фаталистическая идея: «Один за всех uber alles, при этом все – как один. / Дружно рубите сучья. Неважно, где мы сидим».
У памяти помятое лицо –
со сна ли, с непробудного ли пьянства.
Мы отреклись во сне от гегельянства:
ни сном, ни духом, ни, в конце концов,
причастностью к подушечному пуху
на рыльце после неких эскапад
в курятнике для заповедей духа
задушенного…
Наш епископат –
пристанище для тайных психопатов,
ристалище для рьяных дураков,
глухое нерестилище для катов
и гулкое вместилище скотов,
желудочным питающихся соком
чужих идей.
Но нам выходит боком
наш пионерский клич «Всегда готов!».
В «Поэзию» входили авторы других московских неофициальных объединений и направлений – не только концептуалисты и метареалисты, но и, например, круг самиздатского альманаха «Эпсилон-салон», основанного в 1985 году Николаем Байтовым и Александром Барашом. Атмосфера этого издания соответствовала настроениям молодых интеллектуалов, последних представителей «поколения дворников и сторожей», – они чувствовали необходимость развития, создания общего поля и выхода за пределы уже сформулированных концепций: как вспоминал поэт, участник «Эпсилон-салона» Геннадий Кацов, «к середине 1980-х доведенная критиками до